Как будто и не было на свете могучих советских мехкорпусов, полнокровных дивизий — стрелковых, мотострелковых и танковых. Кажется, вся Красная армия исчезла, растворилась, остались от нее лишь какие-то фрагменты. Вот вроде бы в ближнем тылу заслышали гул танковых моторов. Решили было, что это наши тяжелые КВ готовятся поддержать контратаку курсантов, но то был гул моторов немецких.
Мы до сих пор не знаем, что произошло с Красной армией в летние и осенние месяцы 1941 года. Советские танковые и воздушные армады не были фантомом. Сейчас уже ни один добросовестный историк не станет рассказывать сказки о безнадежной отсталости Красной армии, о нехватке оружия, о неготовности Советского Союза к войне. Только на войну и работал Советский Союз, страна, где военную форму носили даже литераторы. Мы не знаем, почему многочисленная и хорошо вооруженная армия была за несколько недель разбита, разгромлена и отброшена на сотни километров от западных рубежей Советского Союза, но, видимо, советские мехкорпуса, рассыпавшиеся еще до столкновения с противником, сотни брошенных танков, красноармейцы, с оружием сдававшиеся в плен десятками тысяч, — отнюдь не миф. “…Нельзя обойти молчанием и имевшиеся случаи паники, позорного бегства, дезертирства с поля боя <���…> мы собрали много горе-воинов, среди которых оказалось немало и офицеров. Большинство этих людей не имели оружия.
К нашему стыду, все они, в том числе и офицеры, спороли знаки различия”. “…Пехота деморализована и упорства в обороне не проявляет. Отходящие беспорядочно подразделения, а иногда и части приходится останавливать и поворачивать на фронт <���…> эти меры, несмотря даже на применение оружия, должного эффекта не дали <���…> батальоны курсантов держались стойко, понесли большие потери, связь с ними утеряна”.
Это на фронте. А вот что делалось в Москве 16 октября 1941 года:
“Кругом летали, разносимые ветром, клочья рваных документов и марксистских политических брошюр. В женских парикмахерских не хватало места для клиенток, „дамы” выстраивали очередь на тротуарах. Немцы идут — надо прически делать. <���…> О зверствах фашистов было еще мало известно”.
Даже в сознании современного историка, располагающего разрозненными и противоречивыми, но многочисленными источниками, картина 1941 года складывается с трудом. Как же должен был представлять ее кремлевский курсант, брошенный заткнуть брешь в обороне где-то недалеко от Клина? Войска отступают, помощи нет, связи нет, нет тяжелого оружия, против танков только гранаты и бутылки с бензином: “Скажи, а куда же делись наши танки? И самолеты? А? Или их не было?” Курсантам нечем воевать, их оружие бессильно перед немецкой техникой, а техника советская брошена где-нибудь под Белостоком. Алексей стреляет из пистолета по броневикам, Васюков — из ПТР по минометам, Гуляев предлагает… влезть на сосну и достать немецкий самолет-разведчик бутылкой с бензином. Это уже не героизм, а растерянность на грани с безумием. “Все его существо противилось тому реальному, что происходило, — он не то что не хотел, а просто не знал, куда, в какой уголок души поместить хотя бы временно и хотя бы тысячную долю того, что совершалось”.
Всякий нормальный человек стремится уйти от опасности, сберечь свою жизнь. Инстинкт самосохранения. Но кроме этого инстинкта есть стыд и есть долг. Душа человека самоубийственно преодолевает естественную реакцию самого организма. Переживания человека на войне писатель передает исключительно достоверно и тонко. Для героев Константина Воробьева характерен внезапный переход от надежды к отчаянию, от страха — к ярости, от ненависти — к жалости. Во время бомбежки само тело “непроизвольно льнуло к стенке окопа”. Когда немецкие пикировщики заходили на бомбежку, Алексей увидел, как побелел Гуляев, “и сам ощутил, как похолодело в груди и сердце резкими толчками начало подниматься к горлу”. Но каждый подумал, “что не побежит первым”. Стыд оказывается сильнее страха, сильнее инстинкта самосохранения. Под минометным обстрелом Алексею кажется, что следующая мина должна разорваться где-то рядом — “в меня”, “сейчас в меня”, — и уже отдает спасительный приказ об отступлении, но тут же кричит: “Отставить!” И вновь он уговаривает себя: “Я скажу, что это не отступление! Мы же сразу вернемся, как только…”, но опять стыд оказывается сильнее инстинкта: “По местам! Бегом! — отчужденно и властно крикнул он. — И без моего приказа ни шагу”.
Читать дальше