Раб своей порочной мечты и больных вожделений, он «порочно-полночно» сгорает и в кошмарных грезах, в галлюцинациях крови и стонов, собирает мертвые плоды своей растленности. Но ему нерадостно в порочности и демонизме, он не знает огненной ласки зла, упоения страстью; его грех не имеет пафоса. Наоборот, преобладающее настроение его опустошенного сердца – это уныние, скука, гнетущее сознание жизненного бездорожия и бесцельности всех дорог. Ему не страшно сравнивать свой гений с унылым зверобоем, который вырастает на серой куче сора у пыльного забора по улице глухой. Он эпиграфом к себе мог бы поставить свои слова «не надо жить». Свое сердце он мог бы сравнить с какою-то скучной кукушкой, которая звуками своего монотонного биения сопровождает и хоронит его ненужные дни и ночи, их мерно отсчитывает и отпевает. «Скучная лампа горит, скучная книга лежит». Ему скучно, как пушкинскому Фаусту, и даже все необыкновенное, ужасное, страстное не может вывести его из этой апатии. Скучно даже убивать, скучно нюрнбергскому палачу, которому надоела его кровавая профессия; скучно все, и хорошо бы навеки отдаться лени, единственно достойной и желанной супруге:
Лень надоевшую работу
Не давала мне кончать
И постылую заботу
Порывалась отогнать.
Так любимая супруга
К трудолюбцу подойдет
И смеется, и зовет,
И торопит час досуга.
Другие люди не могут рассеять этой скуки, этой удручающей, нелегкой лени, потому что «быть с людьми – какое бремя!». «Свобода только в одиночестве». Не может быть не то что друга, но и просто другого – у того, кто покинут самим собою. И своя душа, и чужая «узка, темна и несвободна, как темный склеп».
Итак, он не знает, для чего и чем живет; он не знает даже, живет ли он вообще. Поблекло его самоощущение. «Росой печали» покрылись его мертвые поля, «дымным ладаном» окутано его призрачное существование, и все чувства как-то понижены, и все они находятся у самой границы погасания. Хотя он и много рассказал о себе, но все-таки едва-едва приоткрыл двери своей умирающей души, и замечательно, что, хотя он лирик, только лирик, не испытываешь такого впечатления, чтобы от его стихов исходил ток непосредственного лиризма; он себе самому – чужой и внешний, он самому себе только снится.
Небожий, безбожий мир однообразной канителью развертывается перед нами, и его освещает злое солнце. Оно – чудовище, Змий-Дракон. Оно рождает для того, чтобы убить. Сумасшедшее солнце, космический безумец мечет огненные, яростные стрелы. Кажется, будто оно лучами своими ласкает и целует, но не верьте ему: это – Иудины лобзания солнца. Сын солнца, неблагодарный к нему, изменник отцу, Сологуб восстал против него, темный и холодный. Оно – его личный враг, мешающий его ночным волхвованиям. Но не спрячешься от знойного змия – он проникает в нашу кровь, зажигает ее красным полымем, и не солнце ли, которое вообще угнетает своей чрезмерностью, – не оно ли раскаляет, распаляет нашу любовь до извращения и одуряет нас до убийства и самоубийства своими чудовищными цветами?
Отказываясь и за себя, и за других от солнца и жизни, Сологуб видит в ней огромную темницу, злое сновиденье, непроницаемые стены. День – это только бледная тьма, белая ночь природы; недаром ее пугается лилия, покрытая смертной бледностью. Есть в мире белое; но белое Сологуба – это лилия больная, смертная бледность; его белое – это испуганное, умирающее; оно получилось от того, что выпил из живого кровь и жизнь красногубый вурдалак. Белое говорит ему о черном, и белый цветок зовет его в темную землю. Его белое – это именно та женщина с молчаливыми бледными устами, про которую он говорит:
Ты незаметно проходила,
Ты не сияла и не жгла;
Как незажженное кадило
Благоухать ты не могла.
Ночь откровеннее, и лучше было бы жить ночью, познать «радостную науку ночного бытия» и никогда не откидывать полога, не просыпаться от смерти и сна, чтобы не приходилось обнимать «дебелый стан» жизни. Эта тяжелая, грузная жизнь – та Ева, которая заменила для Адама его первую жену – легкую Лилит; с тех пор нет больше этой прекрасной волшебницы; да и не призраком ли и видением была она когда-то?
«Кругом обставшие меня безмолвные предметы, предметы предметного мира» – невыносимый застенок, и они только стесняют меня, делают еще уже зверинец, в котором люди, пленные звери, голосят как умеют. Узость мира, заранее предначертанные теснины вселенной еще более усиливают ощущение скуки. Вся огромная предметность не радует.
Читать дальше