Он был прекрасен, прекрасен не положительною красотою древних мраморов Антиноя или Аполлона Бельведерского, но прекрасен всеми идеальными прелестями, всеми духовными оттенками новейших художников. Его черты были тонки и нежны, светились умом и чувством, лицо его сияло выражением, и яркая живость составляла его главную прелесть [619].
Романтическая традиция, правда, «мраморам» по большей части предпочитала не эту «яркую живость», а именно неотмирное, едва ли не призрачное обаяние. Такой почти неуловимой прелестью наделена у Ивана Панаева в «Истории двух калош» София, лишенная плотской «скульптурной красоты, доступной равно для глаз многих». Но духовное начало не всегда противопоказано также инфантильной витальности – увы, весьма недолговечной. «Невинная, как голубь», душа Марии из повести Любецкого «Сокольницкий бор» (1832) «дышала только небом»; и все же сквозь ее «умильную томность <���…> проглядывал живой нрав» [620].
8. Инфантильная невесомость и окрыленность
Согласно народным верованиям, душу приносит с небес ангел, «поэтому многие женщины считали грехом целовать ребенка в лицо: “Это ведь ангел, а мы – грешные, нечистые”» [621]. В кое-каких романтических текстах подчеркивается, что новорожденные еще удерживают живую память о своем райском прошлом. Так обстоит дело, например, у Деларю в удивительно приторном – даже для него – стихотворении, обращенном к младенцу, которому приписаны «думы» о небе – о жизни «той, когда дух твой, как Ангел, Витал в неземной стороне»:
Пришелец недавний в обитель земную,
Ты любишь стремиться к отчизне святой,
Отверстой для взоров невинных младенца,
Сокрытой от мужа очей.
Ты видишь всю роскошь надзвездных селений,
Ты видишь там Ангелов, братий твоих…
Вглядись: для тебя есть знакомые лица
В их светлой, крылатой семье.
Они приглашают улыбкой умильной
Твой дух непорочный в жилище утех:
И взор твой горит, и от сладких приветов
Как пурпур, ланиты твои… –
«К младенцу (Посв. А.П. Хомутовой)»
Умильное приглашение выглядит тем не менее крайне зловеще, поскольку сулит непорочному младенцу близкую смерть как способ радостного воссоединения с «жилищем утех» и «знакомыми лицами». Стараясь затушевать эту перспективу, приличествующую скорее эпитафии, чем поздравлению, адресованному счастливой матери, автор подыскал компромисс, благонравная неуклюжесть которого достаточно характерна для романтизма. Другими словами, новорожденному он пожелал все же долголетия – но долголетия как бы условного, с постоянной оглядкой на родные небеса: «Любуйся же небом, младенец прекрасный! Любуйся им долго…» [622]
Повсеместной инфляции сакральных метафор такого рода способствовала неимоверно высокая детская смертность, которая заранее придавала младенческому образу отблеск чуть ли не ангельской эфемерности. Дети с неимоверной легкостью соскальзывали назад, в то инобытие, откуда они приходили. В 1908 г. Е. Водовозова вспоминает о том, как обстояло дело еще в середине XIX в.:
Можно было лишь удивляться тому, что из нашей громадной семьи умерло лишь четверо детей в первые годы своей жизни, и только холера сразу сократила число ее членов более чем наполовину; в других же помещичьих семьях множество детей умирало и без холеры. И теперь существует громадная смертность детей в первые годы их жизни, но в ту отдаленную эпоху их умирало несравненно больше. Я знала немало многочисленных детей среди дворян, и лишь незначительный процент детей достигал совершеннолетия [623].
А. Белова, со своей стороны, ссылается на «ужасающие» данные, встреченные ею в других источниках и заставляющие причислить тогдашних детей к «группе риска»; поэтому, добавляет она, «детство в глазах взрослых оказывалось призрачным» [624].
Подобная «призрачность» уже сама по себе инспирировала возвышенные религиозные ассоциации (весьма контрастирующие, кстати сказать, с тогдашним реальным – в сущности, деспотическим или пренебрежительным – отношением к детям любого возраста [625]). К ним относится и распространенный в дворянских семьях обычай, приводимый А. Беловой, – постоянно одевать маленьких мальчиков в девичьи платьица, нивелируя пол ребенка и подчеркивая тем самым его «ангелоподобность» [626].
Как бы ни обесценивались в бытовой стихии затасканные метафоры литургического свойства, за ними по-прежнему сквозили остаточные религиозные воззрения, редуцировать которые к одному только риторическому плану было бы, на мой взгляд, методологическим курьезом. Правильнее всего было бы сказать, что в романтической поэтике мы всякий раз соприкасаемся с той или иной фазой функциональной кристаллизации церковных тропов; отвечая условиям сюжета, они могут сохранять и метафорическую аморфность, непроявленность, но еще чаще затвердевают в оформленных образах, заполняющих собой романтические святцы. Степень такой конденсации, однако, различна, и далеко не всегда в романтическом тексте младенец еще при жизни обрастает ангельскими крыльями. Эту неопределенность достаточно оригинально – и, так сказать, арифметически – означила в беседе с подругой героиня романа Коншина «Граф Обоянский»: «– Ты любимая супруга, ты мать двух полуангелов» [627].
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу