Попытка согласовать эти блаженные сцены с табу на таковые приводит к казусному результату. Словно аннулируя собственные свидетельства («ряды видений», «яснеющие» облака и др.), повествователь предпочитает им уже известное нам отречение от «образов и лиц», подсказанное Жуковским. Предметность без остатка тает в абстрактно-иконографическом сиянии золотого эфира, и, наконец, визуальный ряд осторожно заменяется акустическим, поскольку в мистической традиции он вызывал все же меньшую настороженность, чем оформленные зрительные впечатления (подробнее об этом речь пойдет в 7-й главе). Да и услышанные героем звуки оставлены за гранью его земного понимания:
Но он прекрасен был, тот мир,
Как с златом смешанный эфир.
Ни лиц, ни образов, ни теней
В том мире света я не зрел;
Но слышал много слов и пений,
Но мало что уразумел…
В текстах такого рода насущным оставался, однако, вопрос, ключевой для метафизической антропологии, – вопрос о прошлом и грядущем бытии персонального сознания, индивидуальной человеческой души в этих парадизах. Предназначено ли ей слиться с Богом и Его ангелами, расплавиться в амальгаме абсолюта, или же она и там сохранит некую обособленность?
6. Память о небе и предсуществование душ
Нам уже знакомо амбивалентное отношение Тютчева к теме деперсонализации, обычно сопряженной у него, впрочем, с хаосом, а не с загадками загробного мира. Глинка и другие авторы увязывали ее с религиозным опытом – подлинным или воображаемым. Полезно будет привести несколько образчиков этого визионерства, демонстрирующих различные подходы к проблеме. Один развернут был Бенедиктовым в очень позднем (1854) стихотворении «Сон» («И жизнью, и собой, и миром недоволен…»). Растворение и утрата личности, охваченной мистическим трансом, внушают ужас сновидцу:
…И снилось мне тогда, что, отрешась от тела
И тяжести земной, душа моя летела
С полусознанием иного бытия,
Без форм, без личного исчезнувшего «я»,
И ширилась она во весь объем эфира,
И в бездне всех миров – от мира и до мира –
Терялась вечности в бездонной глубине,
Где нераздельным все казалось ей вполне;
И стало страшно ей, – и, этим страхом сжата,
Она вдруг падает, вновь тяжестью объята.
На ней растет телесная кора,
Паденье все быстрей… Кричат: «Проснись, пора!»
И пробудился я, встревоженный и бледный,
И как был рад, как рад увидеть мир свой бедный.
Ср. в «Видении» Кульчицкого (1836): «Мое Я, сознаваемое во всю жизнь, осталось, впрочем, со мною; только от него отделилась какая-то часть, связывавшая меня с людьми» [585]. Совсем другой и более сложный вариант очертил Ф. Глинка в стихотворении «Мой певец» (1842). Его лирический субъект, как обычно, пытается описать нахлынувшие на него райские видения – но на сей раз он уже не отрекается от способности к их чувственному восприятию, а кардинально расширяет свойства последнего, придав ему всеохватный характер. Развоплощенная личность одновременно растекается в духовных сферах, сливаясь там со своими небесными собратьями, и вместе с тем удерживает некий сакральный остаток индивидуальной жизни, освободившейся зато от земного эгоизма и плотского ига:
Как тих там день! Свежи долины!
Какие чудные картины
Любви и счастья и весны
Я вижу в тайнах вышины !
И невидимо-вознесенный,
Весь бестелесный, весь блаженный,
Я где-то , между них, стою,
И трачу самость я свою,
И тает все на мне земное,
Как покрывало ледяное;
И стал я атом и ничто …
Но было то ничто … живое ,
И у меня не отнято
Ни сила чувств, ни разуменье:
Хоть я растаяло мое,
Но было то же бытие:
Я сбросил только прахитленье
И прирожденный дольний клад,
И, став ничем , слился я с ними,
Как звук затерянный с родными
Созвучьями в тот прежний лад,
Где он живал, бывал когда-то… [586]
Естественно, что проблема личностного существования распространяется не только на мир грядущий, но и на то «когда-то», о котором повествует здесь автор. Санкционировалась она, разумеется, христианским томлением по Царству Небесному, но, как мы далее убедимся, существенно расходилась с этой темой в своих основных посылках и выводах.
Сама эта ностальгия была общим местом православной гомилетики, нередко упоминаемым также в секулярной печати. Рецензируя анонимную книгу «Письма о богослужении Восточной Кафолической Церкви», вышедшую в 1838 г., БдЧ пишет: «Дабы еще более напомнить нам, что мы только странники на земле чужой, Церковь в течение трех недель, до великого поста, кладет нам в уста жалобную песнь пленников вавилонских, пронзающую сердце своим трогательным напевом и тоскою по родине, коею она исполнена» [587]. Вавилон, как и Египет, в данной системе обозначали всю земную «чужбину» – царство греха, скорби или суетных соблазнов, которые удерживают душу в заточении, вдали от горнего дома.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу