Как был обижен гимназист словами Мейслинга, он все силы своей души вложил в подарок — и что?
И он выпустил бабочку. Она сразу же нашла окно, словно не могла дольше дышать одним воздухом с Мейслингом.
А Ганс Христиан Андерсен вдруг почувствовал, что летит вслед за бабочкой. Тело его ещё находилось почему-то рядом с Мейслингом, а душа летела над двумя телами, и как горько ей было видеть слёзы в глазах оставленного тела. Как глубока была обида на человека, не оценившего столь высокой красоты. Душа рванулась было за летуньей с такими великолепными крыльями, но...
Разве могла она бросить там, внизу, это неуклюжее тело, отданное в полную власть человека, совершенно не ценящего Андерсена, способного издеваться над каждым его словом, видящего чуть ли не духовную радость в том, чтобы сломить неокрепшее сердце, доказать ему, что он никто и ничто и таковым останется до последних дней своих.
Что мог Андерсен противопоставить Мейслингу? Только душу, свою чистую душу, лёгкую, как полёт весёлой бабочки. И душа вернулась в пустое тело Андерсена.
— Вы о чём-то задумались, Андерсен? — хищно спросил Мейслинг и, видя молчание Андерсена, вновь спросил: — А, вы опять слагаете стихи, вместо того, чтобы учить уроки, вместо того, чтобы сидеть над книжкой.
Андерсен молчал.
— И этой бабочкой вы отвлекли меня от занятий моих ради того, чтобы продемонстрировать очередные вирши. Что ж, я готов, если господин Коллин, столь уважаемый мною человек, не нашёл более приличной и достойной кандидатуры на место в моей гимназии, я готов, я выслушаю вас, господин Андерсен, с почтением, ибо тень вашего покровителя за вашей спиной не разрешает мне сделать ничего другого. — Мейслинг говорил так страстно, так зло, что Андерсен обернулся, будто тень благородного и доброго Коллина и впрямь стояла за его спиной.
— Ха-ха, — рассмеялся Мейслинг, — ха-ха, Андерсен, где же ваша вожделенная тень? О, она далеко, она в самой столице и, быть может, беседует сейчас с самим королём, или находится в театре, или отдыхает. Надеюсь, воспоминание о нерадивом выскочке из Оденсе не потревожит сон столь замечательного человека! Он не прилетит к вам на помощь, Андерсен, как та бабочка, не смотрите с таким вожделением на потолок. О чём вы сейчас думаете? Ну, ну, ну, быстро, не лгите!
— Я подумал, что если бы я был потолком, то мне тоже было бы стыдно за ваши слова!
Мейслинг оторопел. Точно воспоминание о Коллине и впрямь прибавило сил нерадивому ученику, любителю бабочек и цветов.
И Андерсен испугался своих слов. Он вдруг представил, что его выгоняют из гимназии и он возвращается в Оденсе и идёт мимо домов, крепкие фундаменты которых построены на насмешках над ним и на зависти к более богатым соседям. Богатые от скуки не будут смеяться, а уж бедные домики и впрямь могут попадать от смеха. И что он скажет своей бедной матери, у которой кости болят уже давно от стирки в холодной Оденсе и которая пристрастилась к спиртному? Он так ясно, так живо, до самой глубины вдоха, представил себе радующийся его неудаче Оденсе, что сердце окаменело от страха. Нет, нет, нет, нет, нет, нет, он не вернётся в свой город неучем. Ведь это значило бы ещё и предать отца, который спал и видел, что его ласковый сынишка вырастет и получит образование, ведь какими глазами он всегда смотрел на гимназистов, как мечтал оказаться на их месте, как хотел выучиться, чтобы хорошо получать, и на деньги покупать множество книг, и узнавать из них всё новое и новое, и путешествовать, путешествовать! Объехать весь мир, заглянуть в каждый край, приподнять покров неизвестности с новых мест... Андерсен расплакался от этих мыслей. Сказать, что слёзы градом лились из его глаз, — значило ничего не сказать, вот как сильно он плакал!
Плача, он вспоминал, как с отцом ходили они в буковый лес по воскресеньям и отец никогда не говорил ему резкие слова, и вот теперь его нет, и каждый может оскорбить, унизить, надсмеяться, — и он должен терпеть, и каждый, каждый может его уничтожить, выбросить ещё глубже в болото нищеты. Буковый лес детства не пришёл на выручку и не обнял его отцовскими ветвями-руками, он совсем забыл о нём!
И даже до Коллина-старшего не добежать, не пожаловаться ему, хотя он и не любит сентиментальностей... Только вездесущий Мейслинг, как Цербер, охраняет его от лучей счастья. Да не счастья — покоя; живя в семействе Мейслинга, он каждую минуту мечтал только о покое, когда можно скрыться от вездесущих взглядов самого преподавателя и его пьяной супруги и думать о цветах, ласточках, деревьях, сочинять стихи и читать Шекспира. Но Шекспира не будут спрашивать на уроке латинских глаголов. Математика заставит забыть о цветах, и о ласточках, и о деревьях.
Читать дальше