– Охо-хо! Ай да Рахметов (Он еще с «Комсомольца» называл меня Чернышевским, но чаще всего – Рахметовым)! Раз – и две цифры в зарплате переставил! Вот что значит спать на гвоздях!
Эти две переставленные цифры и лишили меня прежней беззаботности. Видимо, давно жившая в подсознании идея сделалась осмысленной, выразилась словом… И числом. Девяносто рублей прибавки – это уже две трети Галкиного заработка. А мой будущий журнальный(!) гонорар – это же не газетные крохи.
Так пусть Галина уходит с работы! Пусть займется исключительно писательством! Я совру, сказав, что думал только о ней. В момент, когда эта мысль заполонила голову, я думал о себе . О том, что отнюдь не слепая судьба дает возможность сделать в жизни что-то действительно настоящее, чего она далеко не всякому предоставляет. Что, если это удастся, мое существование будет наверняка оправдано перед лицом провидения, которое было ко мне не раз столь щедрым.
В возможностях Галины я не сомневался, как и в вере в свою судьбу. Почему? Бог весть…
9 мая в честь Дня Победы в «Комсомолке» была традиционная «Землянка»: коллективный сбор с театрально-музыкальным уклоном, с общением с журналистами-фронтовиками, с «боевыми» стаграммами в алюминиевых кружках… Я знал, что для меня это последнее мероприятие на ставшем своим этаже в Голубом зале, где проходило все – планерки, «топтушки», летучки… Было грустно, наподобие того, как при мыслях об уходе в лучший мир: меня не будет – а ведь все останется!
Надо сказать, что внешние обстоятельства противились моему внутреннему решению.
Главного редактора Бориса Панкина тогда не было: он сломал ногу, занимаясь спортом. Конторой руководил Валентин Чикин. К нему я и пришел со своим заявлением об уходе. Он положил на заявление какую-то принадлежность письменного «сервиза», поднял на меня лицо со своей знаменитой чикинской улыбкой.
– Нет!
– Почему?
– Ты еще не отработал на «Комсомолку», чтобы иметь право уйти.
– Но у нас же не крепостничество.
– Это плохо. Перед тобой только что приходил сотрудник, требовал, чтобы повысили зарплату. А толку от него ноль. Было бы крепостничество, я бы его тут же уволил.
– Я официально подаю заявление об увольнении.
– Ну, тогда я выставляю свои штыки, а ты на них можешь бросаться.
И – еще одна «чикинская» улыбка.
Но мне повезло. Панкин вернулся, пусть и опираясь на палку, существенно раньше, чем ожидалось. Возможно, это было вызвано раздором с Чикиным, разгоревшимся в последнее время. Я, естественно, пошел к нему.
– Что случилось-то? – спросил он, взглянув на мое заявление.
– Знаете, – не удержался я от сетования на редакционное боярство, – за время вашего отсутствия я заслал в набор чуть ли не десяток фельетонов первоклассных авторов, и ни один до сих пор не прошел.
– Ну, было отсутствие, стало присутствие.
Я спохватился, что влезаю в обсуждение производственных вопросов, а ведь цель у меня совсем другая. И откровенно сказал, что меня зовут в журнал на хорошую работу, и в этом переходе заинтересована моя семья.
– У меня есть свои планы относительно тебя, – сказал Панкин.
– Ну, для них, наверно, требуется время, а зовут меня сейчас и просят определиться быстро.
И тут меня бог надоумил рассказать о своем разговоре с Чикиным и о его призыве бросаться на выставленные им штыки. Оказалось, попал в точку. Борис Дмитриевич отвернулся и, глядя в окно, побарабанил пальцами по столу. Потом взял телефонную трубку и позвонил Марии Григорьевне Удаловой, помощнику по кадрам:
– Оформите увольнение Щербакова. В порядке перевода.
В оставшиеся три-четыре дня мне что-то говорили о вызове меня на редколлегию (видимо, чикинские «штыки»), но все обошлось.
Примерно через месяц моей работы в «Журналисте» мне по служебной надобности пришлось быть то ли на писательском совещании, то ли на пленуме правления СП. Дело было в Центральном доме литераторов. В перерыве между заседаниями я встретился с Панкиным.
– Пойдем выпьем кофейку, – предложил он, – поговорим.
И тут раздался звонок, приглашающий в зал.
– Извините, Борис Дмитриевич, я очень хочу послушать следующего выступающего.
Панкин пожал плечами и пошел. И я знал, что впредь никаких отношений между нами уже не будет. Я обидел еще одного человека, очень симпатичного мне и хорошо ко мне относившегося. Но что мне было делать?! Если бы он предложил вернуться в газету и я бы отказался, мне кажется, обида могла быть еще больше. Не мог же я поведать ему о своем секретном пакте, заключенном с судьбой. Любой здравомыслящий суеверный человек подтвердит: такое разглашение перечеркивает всякую надежду на исполнение чего бы то ни было. А любой здравомыслящий благоразумец (а таким, видимо, и был Панкин) сказал бы: глупо заключать любые сделки, рассчитанные на столь долгие годы.
Читать дальше