Но что! радушному пределу благодарной,
Нет! ты не забывал отчизны лучезарной!
Везувий, Колизей, грот Капри, храм Петра
Имел ты на устах от утра до утра.
Именовал ты нам и принцев и прелатов
Земли, где зрел, дивясь, суворовских солдатов,
Входящих вопреки тех пламенных часов.
Что, по твоим словам, со стогнов гонят псов,
В густой пыли побед, в грозе небритых бо́род,
Рядами стройными в классический твой город;
Земли, где год спустя тебе предстал и он,
Тогда Буонопарт, потом Наполеон,
Минутный царь царей, но дивный кондотьери,
Уж зиждущий свои гигантские потери.
Скрывая власти глад, тогда морочил вас
Он звонкой пустотой революцьонных фраз <���…>.
Никакой «очарованности» Наполеоном, образом которого были так увлечены последователи романтизма, — не беглецом ли Джьячинто был сызмалу внушён этот трезвый взгляд на «минутного царя царей»?..
Поэт добродушно усмехается над былым гневом своего дядьки, который был вынужден когда-то нести «контрибуцию» корсиканцу и навек потерял всё своё богатство — серебряные ложки. Малый, трагикомический эпизод истории!.. Но он позволяет вспомнить и «большую» историю: опалу и кончину «на битвы не усталого» Суворова, испустившего дух «в картечи эпиграмм»; смерть самого «злодея» на «скале пустынной»…
Боратынский не судит — никого и ничего.
Что это было? — словно бы спрашивает он. И даёт ответ:
<���…> то ли благо, то ли зло…
Вот и свидетель этих исторических бурь, его дядька, опочил — и его «<���…> итальянский гроб в ограде церкви нашей». А воспоминание — живо:
А я, я, с памятью живых твоих речей,
Увидел роскоши Италии твоей:
Во славе солнечный Неаполь твой нагорной,
В парах пурпуровых, и в зелени узорной,
Неувядаемой; амфитеатр дворцов
Над яркой пеленой лазоревых валов;
И Цицеронов дом, и злачную пещеру,
Священную поднесь Камены суеверу,
Где спит великий прах властителя стихов,
Того, кто в сей земле вулканов и цветов,
И ужасов, и нег взлелеял Эпопею,
Где в мраке Тенара открыл он путь Энею,
Явил его очам чудесный сад утех,
Обитель сладкую теней блаженных тех,
Что, крепки в опытах земного треволненья,
Сподобились вкусить эфирных струй забвенья. <���…>
Древняя и вечно юная красота Элизия земного сливается в его воображении с божественной красотой вечности, — и эта вечность притягивает с влекущей силой:
Неаполь! До него среди садов твоих
Сердца мятежные отыскивали их,
Сквозь занавес веков ещё здесь помнят виллы
Приюты отдыхов и Мария и Силлы;
И кто, бесчувственный среди твоих красот,
Не жаждал в их раю обресть навес иль грот,
Где б скрылся, не на час, как эти полубоги,
Здесь Лету пившие, чтоб крепнуть для тревоги,
Но чтоб незримо слить в безмыслии златом
Сон неги сладостной с последним, вечным сном <���…>
(курсив мой. — В. М.).
Боратынский знать не знал, что пишет своё последнее стихотворение.
Сам стих угадал то, о чём он даже не подозревал…
Стихи, они говорят больше, чем знает поэт.
Строгий рай
Всё случилось почти мгновенно — чуть ли не в один день…
Вот что известно о том роковом событии.
28 июня Настасья Львовна почувствовала себя очень плохо. Начался припадок. Боратынский бросился к жене, схватил запястье. Пульс был лихорадочным. Он страшно испугался за её жизнь — испытал глубокое нервное потрясение… Ночью ему стало плохо…
29 июня (11 июля) 1844 года, в четверть седьмого утра, в Неаполе, поэт Евгений Абрамович Боратынский скончался.
Николай Путята позже написал: «Жена его была больна, и накануне доктор настаивал на необходимости пустить ей кровь. Это так встревожило Баратынского, что к ночи он сам занемог, а на другой день рано утром его не стало».
Пётр Плетнёв описывает эту странную смерть несколько подробнее:
«Накануне Русского праздника святых Петра и Павла занемогла жена Баратынского. Доктор советовал, чтобы ей открыть кровь — и когда муж удивился, что надобно употребить эту сильную меру в припадке, по-видимому, обыкновенном, то доктор объявил, что иначе может последовать воспаление в мозгу. Слова его так встревожили Баратынского, что он сам почувствовал лихорадочный припадок, который ночью усилился. На другое утро, прежде, нежели доктор успел явиться к своим больным, Баратынский скончался скоропостижно».
И Путята, и Плетнёв, бывшие далеко от места события, писали это в основном со слов самой Настасьи Львовны Боратынской: она буквально через несколько часов после смерти мужа отправила письмо в Россию — Николаю и Софье Путятам.
Читать дальше