Пока же я заучивал вслед за ребе некоторые псалмы по молитвеннику «Махзору», которые всегда читают в синагоге, а в свободное время бредил мифами Эллады.
Но, странное дело, в мои сны, которые по молодости особенно отчетливы и летучи, просачивался лишь по-козлиному дрожащий голосок старенького ребе началом молитвы «Кадиш» – «Итгадал вэ иткадаш шмэ раба» – «Да возвеличится и воссвятится великое имя Его». И река жизни – без начала и конца – на широком своем фарватере, сжимая комок моего сердца, обозначалась плотиной, частоколом древнееврейских букв – первыми, начальными, и потому особенно магическими словами «Бэрейшит бара элоим эт ашамаим вэ эт аарец» – «В начале сотворил Бог небо и землю».
Во сне слова эти заставляли захолонуть сердце некой птичьей свободой, птичьей перспективой дальней, как миф, земли, заставляя собой все то, что окружало меня в нищем и голодном мире послевоенных лет.
Это птичье витание было чем-то сродни витанию Божьего духа «над поверхностью вод». Небо раскалывала молния, озвученная громом: «Да будет свет».
И я просыпался чуть свет. Лежал и размышлял о том, что греческие трагедии играли на котурнах, чтобы оторваться земного скудного быта, но стоило пелене иллюзий упасть с души зрителя, как эти котурны превращались в обыкновенные костыли, вызывающие гомерический хохот.
В этот миг трагедия оборачивалась комедией, которая все обращала в прах, вела в Никуда.
Весело умирать – слабое утешение, приводящее целые народы к самоубийству.
В эти мерзкие дни мама, потемнев лицом и опустив руки, говорила: «Лучше бы мне умереть». Бабка, в которой был невероятно силен корень жизни, устраивала ей громкий скандал. «Не кричи, – говорила мама, – ребенок услышит».
А ребенок знал и не такое. Иногда во время плаванья на реке у ребенка шевелились волосы в ужасе от мысли: так просто – перестать двигать руками и ногами и пойти на дно. Ребенок словно бы приплясывал на грани собственного исчезновения, и где-то, совсем рядом, заманчиво маячил тот самый тоннель, о котором рассказывали все, пережившие клиническую смерть.
Но если греки, в конце концов, разделили судьбу, отпущенную ими Сократу, заставив его выпить яд, евреи сумели выжить среди яда, источаемого завистью, клеветой и злобой. В благодарность за исчезновение грекам приписывают и то, что они не совершили, а у евреев отбирают то, что им принадлежит по праву.
Так весьма рано меня все больше начал занимать еврейский вопрос. Причиной этому была моя славянская физиономия.
Меня все более потрясало, что, принимавшие меня за своего, там, где собирались больше трех, тут же начинали честить «жидов» и сожалеть, что «Гитлер их всех не прикончил». Я взрывался, кричал, что я тоже жид. Они снисходительно похлопывали меня по плечу: «Ты жид?! Покажи паспорт». «Но меня зовут Эфраим!» «Кончай! Тебя зовут Фома. Быть может, неверный. Но – не еврей». Эту кличку «Фома» мне кто-то дал с младенчества.
Мне шел только четырнадцатый год, у меня еще не было паспорта.
День моего рождения, 13 января 1948, был ознаменован событием – убийством Михоэлса.
Я усиленно пытался понять тех, кто ненавидел и преследовал евреев. Я уже тайком писал стихи, осторожно играя словами.
Я уже записывал в дневник.
Им на руку, чтобы мы сидели, сложа руки.
Им не с руки наша нерукотворность.
Опять была зима. Опять был голод, обостряющий память и надежду. Опять гибель терпеливо дышала за стенами нашей халупы, наращивая на стекла окон толстые тусклые оплывины льда. Казалось, ничего не происходит, но события накатывали друг на друга. Был обмен денег. Кто-то нес кредитки мешками. Кто-то покончил собой. Кого-то, уже совсем знакомого, посадили за анекдот. Пахло Сибирью. Страх высылки витал над замерзшими водами. Даже мама припрятала веревки на случай, если придется вязать барахло.
Я ходил в синагогу – читать по отцу «Кадиш».
Читал громко, медленно, поглядывая на край стекла под самой аркой продолговатого окна, покрытого льдом, где открывался неожиданно чистый лоскуток такого голубого, такого забытого неба, что больно щемило в груди и слезы выступали на глазах.
В эти тяжкие дни голода, страха, бесконечных разговоров по радио и в школе, что Бога нет, а есть Сталин, мою детскую неокрепшую душу тайно питал восторг, когда я вместе со стариками читал 104-й Псалом, знаменитый «куф-далет».
Выпевалась каждая строка – с цезурой посредине, текст словно бы подхватывал возносящим потоком над слякотью и мерзостью существования. Он впрямую обращен был к моей отдельно взятой душе: «…Благослови, душа моя, Господа…» Это удивительно звучное и тающее в гортани слово «нафши» – «душа моя» – рядом с именем Творца вселенной, казалось мне, держало всю мою еще только начинающуюся трепетную жизнь на невидимой, огромной, мощно защищающей отцовской ладони, которого я уже помнил с трудом.
Читать дальше