«Вдруг раздался крик, ни на что не похожий. Крик был так страшен, что Левин даже не вскочил, но, не переводя дыхание, испуганно-вопросительно посмотрел на доктора. Доктор склонил голову набок, прислушиваясь, и одобрительно улыбнулся. Все было так необыкновенно, что уж ничто не поражало Левина… Он вскочил, на цыпочках вбежал в спальню… и встал на свое место у изголовья. Крик затих, но что-то переменилось теперь. Что – он не видел и не понимал и не хотел видеть и понимать. Но он видел это по лицу Лизаветы Петровны: лицо Лизаветы Петровны было строго и бледно и все так же решительно, хотя челюсти ее немного подрагивали и глаза ее были пристально устремлены на Кити. Воспаленное, измученное лицо Кити с прилипшею к потному лицу прядью волос было обращено к нему и искало его взгляда. Схватив потными руками его холодные руки, она стала прижимать их к своему лицу…
– Не уходи, не уходи! Я не боюсь, я не боюсь! – быстро говорила она. – …Ты не боишься? Скоро, скоро, Лизавета Петровна…
Она говорила быстро, быстро и хотела улыбнуться. Но вдруг лицо ее исказилось, она оттолкнула его от себя.
– Нет, это ужасно! Я умру, умру! Поди, поди! – закричала она, и опять послышался тот же ни на что не похожий крик…»
Из «Моей жизни» Софьи Андреевны Толстой: «Зловещая тишина была в минуту рождения ребенка. Я видела ужас в лице Льва Николаевича и страшное суетливое волнение и возню с младенцем Марьи Ивановны. Она брызгала ему водою в лицо, шлепала рукою по его тельцу, переворачивала его, и наконец он стал пищать все громче и громче и закричал».
В «Анне Карениной»:
«И вдруг из того таинственного и ужасного, нездешнего мира, в котором он жил эти двадцать два часа <���ровно столько продолжались и первые роды Софьи Андреевны>, Левин мгновенно почувствовал себя перенесенным в прежний, обычный мир, но сияющий теперь таким новым светом счастья, что он не перенес его. Натянутые струны все сорвались. Рыдания и слезы радости, которых он никак не предвидел, с такою силой поднялись в нем, колебля все его тело, что долго мешали ему говорить.
Упав на колени пред постелью, он держал пред губами руку жены и целовал ее, и рука эта слабым движением пальцев отвечала на его поцелуи. А между тем там, в ногах постели, в ловких руках Лизаветы Петровны, как огонек над светильником, колебалась жизнь человеческого существа, которого никогда прежде не было и которое так же, с тем же правом, с той же значительностью для себя, будет жить и плодить себе подобных».
В избе
Уезжая на войну и оставляя беременную жену на попечение отца, князь Андрей просит: когда настанет пора родить, послать в Москву за акушером. Старый князь, «как бы не понимая, уставился строгими глазами на сына». В его время обходились повивальной бабкой. Покойная жена рожала дочь (княжну Марью), сопровождая князя в походе: при ней и повитухи не оказалось – помогала случившаяся под рукой крестьянская баба-молдаванка. Князь Андрей, смущенный, оправдывается: «Я знаю, что никто помочь не может, коли натура не поможет… Я согласен, что из миллиона случаев один бывает несчастный, но это ее и моя фантазия. Ей наговорили, она во сне видела, и она боится». Старая няня повторяет, тревожась: «Бог помилует, никакие дохтура не нужны».
В старости Лев Николаевич набросает однажды страницу текста и отложит его. Сочинение останется неоконченным, но работа, похоже, затевалась всерьез. Доктор Душан Петрович Маковицкий – друг и домашний врач Толстого, он живет в Ясной Поляне и ведет своеобразную летопись, занося на бумагу все, что видит и слышит, – 8 сентября 1908 года помечает: «Лев Николаевич пишет что-то художественное. Просил Александру Львовну <���младшая дочь писателя> позвать ему деревенскую бабку и священника, хочет расспросить о родах; меня утром расспрашивал про тяжелые роды».
Замысла Толстого не знаем. Но в том немногом, что успел доверить бумаге, открывается проникновенное понимание тягот крестьянской жизни и вместе мудрости жизни простого деревенского народа, в которой рождение и смерть – такая же естественная и значимая часть, как выращивание хлеба, восход и закат, смена времен года.
А за текстом – просматриваемая сквозь него – отвращавшая Толстого жизнь «высших сословий», не ведавшая ни этих тягот, ни этой мудрости. Появление на свет барских детей, даже собственных внуков, обеспеченное помощью дорогих докторов, акушерок, нянек, старый Толстой назовет в сердцах умножением числа дармоедов.
Читать дальше