Настало время первых оценок казанской разгульной жизни, жизни, которая не слишком переменилась и после отъезда из Казани. Молодости свойственно горевать о якобы прошедшем, хотя у Толстого ведь все еще было впереди. Он поверял дневнику свои горести, но и ставил перед собой задачи на исправление от недостатков, которые постоянно выискивал у себя, зачастую даже чрезмерно их преувеличивая.
«17 апреля. Встал рано, хотел писать; но поленился, да и начатый рассказ не увлекает меня. В нем нет лица благородного, которое бы я любил; однако мыслей больше. Перечитывал свое “Детство”».
Настало время, когда рука потянулась к перу, а перо к бумаге… Кстати, откуда же пошло это крылатое выражение – «рука тянется к перу, а перо – к бумаге?» Оказывается, от Екатерины Великой. Рассказывая о своих литературных опытах постоянному корреспонденту барону Гриму, она написала: «Я не могу видеть чистого пера без того, чтобы не пришла мне охота обмакнуть его в чернила; буде к тому еще лежит на столе бумага, то, конечно, рука моя очутится с пером на этой бумаге. Начав же, не знаю я никогда, что напишу, а как рукою поведу и по бумаге, то мысль сматывается, как нитка с клубка; но как пряжа не всегда ровна, то попадается и потолще, и потонее, а иногда и узелок, или что-нибудь и совсем не принадлежащее к пряже, нитке и клубку, но совсем постороннее и к другим вещам следующее».
Вот и Лев Толстой с очень ранних лет не мог видеть чистого пера и листа бумаги, чтобы не сесть за работу. Ну а что получалось? Главное, что все, выходящее из-под пера, не восторгало его, во всем он находил изъяны, а следовательно, от произведения к произведению рос над собой.
Грубовато сказано, но факт: «Гений – это один процент таланта и девяносто девять процентов пота».
И Лев Толстой работал над своими произведениями, настойчиво выкраивая для этого время. 18 апреля: «…писал недурно. План рассказа только теперь начинает обозначаться с ясностью. Кажется, что рассказ может быть хорош, ежели сумею искусно обойти грубую сторону его. Все-таки провел много праздного времени от непривычки работать».
Записи двадцатых чисел апреля свидетельствуют об упорстве Льва Толстого, о постоянных попытках, несмотря на помехи, продолжать рассказ.
В записи от 30 апреля появляется упоминание о какой-то Оксане, о которой более нигде и ничего не сказано. «Сулимовский при мне сказал Оксане, что я ее люблю. Я убежал и совсем потерялся…»
Вот они – застенчивость и скромность, вот она – робость, с которой приходилось бороться, особенно в молодости. А увлечения, безусловно, были, но творчество зачастую удерживало от мимолетных встреч, заставляя снова и снова окунаться в свое прошлое.
7 мая он «изменил, сократил кое-что и придал окончательную форму рассказу», а в период с 7 по 15 мая, как записал в дневнике, «Рассказ “Святочная ночь” совершенно обдумал».
И далее в те дни отметил: «Хочу приняться и вступить опять в колею порядочной жизни – чтение, писание, порядок и воздержание. Из-за девок, которых не имею, и креста, которого не получу, живу здесь и убиваю лучшие года своей жизни. Глупо! Господи, дай мне счастья».
В конце мая он отметил: «Литературное поприще открыто мне блестящее; чин должен получить. Молод и умен. Чего, кажется, желать. Надо трудиться и воздерживаться, и я могу быть еще очень счастлив».
Л.Н. Толстой в 1850 – е гг.
Что это, гордыня? Нет, оказывается, нет. Этакие заявления он делал не оттого, что высоко оценивал свои возможности и способности, а оттого, что, скромничая и даже робея, стремился дать им высокую оценку с помощью дневника, самоутвердиться, обрести уверенность.
Из светского омута он рвался на Кавказ, на свободу, как ему казалось, от всех безобразий, которые обступали его. Но и здесь устраивало далеко не все. А главное – не было полной возможности для литературной работы, которая захватывала все сильнее и сильнее.
Тогда же, в период с 22 по 27 мая, Лев Толстой снова думал о возможной отставке «с штатским чином». И снова сетовал на службу: «Как вспомню о своей службе, то невольно выхожу из себя». И было от чего выходить из себя. 23 июня Толстой записал: «Вчера Гришка рассказывал, что я был бледен, после того, как меня ловили чеченцы, и что я не смею бить казака, который ударил бабу, что он мне сдачи даст. Все это так меня расстроило, что я весьма живо видел очень тяжелый сон и, поздно проснувшись, читал о том, как Обри перенес свое несчастие и как Шекспир говорит, что человек познается в несчастье. Мне вдруг непонятно стало, как мог я все это время так дурно вести себя. Ежели я буду ожидать обстоятельств, в которых я легко буду добродетелен и счастлив, я никогда не дождусь: в этом я убежден».
Читать дальше