– Но постижению Пришвина, надеюсь, это помогало?
– Пришвин свободно двигался, много рассказывал, размышлял вслух, что-то записывал в свой блокнот, а иногда, забывая про меня, погружался, вроде тебя, в глубокое раздумье. Именно в эти минуты я пытался уловить нужное мне выражение лица. Высокий, правильной формы лоб Пришвина обрамлялся по сторонам орнаментальными завитками волос. Такое же чернёное серебро было в струящихся бородке и усах. Глазные впадины, надбровные дуги и нос – всё завязывалось крепко и строго, но без готической строгости и схемы, а по-славянски мягко, переходя из формы в форму… Михал Михалыч был в отношениях со мной деликатен: после сеанса не смотрел работу. Мне это давало возможность созданный этюд отложить, как материал к задуманному мной композиционному портрету.
– О чём остром вы рассуждали летом пятидесятого года?
– В тот год газеты, кажется, особенно надрывались в прославлении Сталина и восхвалении нашей жизни. Помню одна газета выдала заголовок: «Избыток духовной культуры в Советском Союзе».
– Ну, во-первых, избытка культуры не может быть по определению, а во-вторых, в искусстве мы, свидетельствую как причастный к тому времени, были не «только в области балета впереди планеты всей». Теперь в высокой культуре как бы и не нуждаемся – наши выдающиеся музыканты-исполнители, композиторы, оперные и балетные звёзды тешат западного слушателя, зрителя, а нам – объедки с модернистского стола.
– Ты не согласен с тем, что газеты в сталинское время нагло лгали?
– Лгали, да ещё как! Ложь была наглядна и груба…
– Я, помнится, тогда в разговоре с Пришвиным осмелел и пошёл сталинское время крыть.
– В пятидесятом году?
– Вот именно… И, представь себе, Пришвин со мной согласился во многом и высказал при этом мудрое поучение: «Не так смотрите. Следует понять тайну казённой догматичности. Вот, например, существует понятная и простая фраза «высокий дом». Но это человеческое понятие кажется чиновнику-догматику низменным и не современным. Он вставляет всего одну буквы «т» и получается «высотный дом», где это понятие уже обретает казённую механистичность. Правда в народе – только там и нужно искать её».
– Валентин Михайлович, что значил Пришвин, человек и писатель, в вашей жизни?
– Как теперь модно говорить, хороший вопрос, – улыбнувшись во всё лицо, ответил он, словно посмеиваясь над собой за этот словесный штамп. – Влияние его во многом определило, направило всю мою дальнейшую жизнь. Если Пришвин так внимательно, серьёзно, ответственно смотрит на мои скромные этюдные работы, стало быть, видит во мне художника, в какой-то мере ровню себе, а это заставляло, фигурально выражаясь, расправить плечи. Так уж повелось с начала знакомства, что этюды свои я по мере готовности привозил в Дунино «на приживаемость». Новый этюд, если он нравился, приговаривался «к повешиванию» и будучи приколотым, жил на стене, выдерживался. Иногда с заключением «эффектный, но пустой – одна краска» этюд изгонялся из дома; чаще было «красивый, но не излучает, нет контакта» и уж совсем редко: «духовный и красивый» – такой этюд я всегда пытался подарить, но почти всегда безуспешно. «У вас самого не так уж густо таких», – мудро оценивал ситуацию мой наставник. Он испытывал ко мне отцовское чувство, хотелось порадовать его.
– Он был откровенен или по большей части себе на уме?
– Ему присуща была детскость взгляда на жизнь. Он как-то за новогодним столом пооткровенничал со мной: «Вот пришло время – всё. доступно, всё есть, чего так хотелось в детстве, но эти желания исчезли, потеряли привлекательность, и только любовь к природе никак не уходит, не ослабевает. В этом, может быть, и заключается весь мой писательский талант. Обо мне ведь, что говорят, – по-стариковски в бороду усмехнулся он, – «это тот, который пишет о природи, рассказывает об охоти, всё знает о погоди».
…В творчестве Пришвина и его друга, художника Никольского, по мнению моего сына Сергея, много общего: «Они одинаково горячо любили родную природу переславльскую. Тональность искусства одного и другого единая – мягкая лирика».
Когда осенью 1988 года умер Никольский, его отпевали в Новогиреевской церкви. Сергею Валентин Михайлович приходился крёстным отцом. Во время обряда отпевания, который вёл духовник Никольского, отец Николай, почитаемый, уважаемый в среде московской художественной и научной интеллигенции исповедник, Сергей, по его признанию, «во время службы встретился с душой усопшего». Молодой скульптор испытал сильное впечатление, близкое к истинному озарению. Это был ключ к обретению образа, не лишённого черт святости. В сущности, то был ключ к становлению творческой личности, обращенной к духовному началу. Сергей недавно в разговоре о Никольском признавался: «Композиция «Отпевание» сделана за несколько дней. Бронзовый отлив у меня, студента, был приобретён Третьяковской галереей. Саша Белашов и Маша Фаворская, повстречав меня в Криушкине, поздравили с удачей».
Читать дальше