Можно сказать, что снова сработала «воля случая» – во-первых, в том, что много лет тому назад я нашла статью о двоюродном племяннике В. В. Во-вторых, если бы я не поехала на Волошинскую конференцию, я бы с Виктором не познакомилась – никто другой не смог бы так обстоятельно показать мне шульгинский Киев.
Александр Дмитриевич Билимович, или Мой дед
Незадолго до смерти дедушка обратился к архимандриту Константину (в прошлом экономисту [139]) с вопросом: будет ли он после смерти знать, что происходит в России. Меня это поразило. Уже потом мама рассказала мне, что после смерти бабушки Аллы в 1930 году, которую дед тяжело переживал, он увлекся фантастической теорией Николая Федорова о воскрешении мертвых. Это изумило меня еще сильнее. Я знала его как поборника просвещения, составлявшего экономические алгоритмы или оживленно рассуждавшего о политике, в первую очередь о судьбах России, и всегда возвращавшегося к революции – к ошибкам, допущенным им самим и его единомышленниками, не сумевшими ее предотвратить. Чаще всего такие разговоры велись у нас дома за обеденным столом.
Однажды за ужином благовоспитанный, с отменными table manners дед повел себя непристойно, изобразив нервный тик Николая Бердяева. Вот как он описан у Андрея Белого: «Разрывался его красный рот ‹…› блистали в отверстии рта, на мгновение ставшего пастью, кусаяся, зубы его; ‹…› и наконец, оторвавшись руками от кресла, сжимал истерически пальцы под разорвавшимся ртом; чтобы спрятать язык, припадал всей кудлатою головою к… пальцам и потом точно моль начинал он ловить <���его> подо ртом» [140]. Бердяева дед знал по Киевскому университету, где они учились на юридическом факультете, примыкая, однако, к разным «политическим» кругам (Бердяева выгнали за участие в студенческих беспорядках). Потом дедушка читал его книги, но с утверждениями не соглашался. У меня сохранился его экземпляр «Экзистенциальной диалектики божественного и человеческого», испещренный пометками на полях – дед оспаривал то, что Бердяев писал о Боге, России и революции.
Александр Дмитриевич Билимович (начало 1950-х)
В 1928 году Бердяев опубликовал в журнале «Путь» статью под названием «Обскурантизм», посвященную русскому невежеству – и в Советском Союзе, и в эмиграции, главным образом в консервативном ее крыле. Статья вызвала полемику в прессе; возмущение выразили философ Иван Ильин [141](«Кошмар Н. А. Бердяева»), Петр Струве («Бердяевщина») и мой дед («Неискреннее христианство»). Последний обрушился на «неискренность человека, надевшего сюртук философа», клеймил «философа, загримировавшегося под христианского проповедника» (подразумевалось его «самомнение»), а также упрекал Бердяева в том, что тот не любит людей и свой народ [142]. Дед был монархистом; в политике он, правда, до революции не участвовал, но ее саму воспринял крайне отрицательно: поэтому его и возмутило, что эпоху Николая I Бердяев приравнял к большевизму, а Победоносцева – к Ленину и Сталину. Должна сказать, что меня статья шокировала не только тоном, но и содержанием и что по духу статья Бердяева мне несравненно ближе. И ту и другую я прочла совсем недавно, готовясь писать о дедушке.
Свою нелюбовь к Бердяеву он и выразил тогда без слов. Я наблюдала эту сценку как завороженная, затем произнесла дежурные слова о дурных манерах. Размышляя о ней теперь, я думаю, что тогда перформанс дедушки вызвал у меня своего рода восхищение – пусть вывалившийся язык и был отвратителен.
Дедушка сыграл в моей жизни огромную роль: он научил меня писать (по-русски, конечно), приобщил к древнегреческим мифам и к живописи; вот уже много лет мое любимое времяпрепровождение – поход в музей. Первым моим музеем была замечательная мюнхенская «Старая пинакотека», в которой дед научил меня, шестилетнюю, отличать Рембрандта от Рубенса.
В послевоенном Мюнхене было много русских, среди которых выделялся философ Федор Степун; во всяком случае, я запомнила его в гостях у деда (главным образом благодаря его красивой белой шевелюре). Сборник статей Степуна «Встречи», который я читала много лет спустя, исписан, как и книги Бердяева, комментариями дедушки, в основном критическими. Так, в ответ на четкое разграничение Степуном Февральской и Октябрьской революций он пишет: «Но ведь февраль и октябрь в глубинном смысле одно и то же. Ибо февраль неизбежно породил октябрь». В этой книге остались и мамины замечания, например на слова Степуна о том, что, по Достоевскому, «русский народ жаждет страдания»: «Обо мне считается, что я люблю страдать. Это неверно: я ненавижу страдать, но действительно как-то не умею не страдать, увы!» С некоторыми мыслями Степуна – скажем, о том, что большевики и эмигранты отрицают настоящую Россию, – мать соглашается, а дед пишет: «Это поклеп» (на эмиграцию). Есть там и мои заметки, так что получился занятный семейный палимпсест, представивший работу памяти в форме диалога с участием трех поколений.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу