* * *
Стояла жара, и Байрон опасался лихорадки. Он нанял на лето виллу в Ла-Мира на Бренте недалеко от Венеции. Марианна с хорошо оплаченного согласия суконщика отправилась жить с ним. Вилла была старинным монастырем, церковь давно исчезла. Под огивой в стену был вделан камень, надпись на нем гласила:
HIC SAEPE LICEBIT
NUNC VETERUM LIBRIS
NUNC SOMNO ET INERTIBUS HORIS
DUCERE SOLLICITAE
IUCUNDA OBLIVIO VITA [55] Здесь часто можно будет над книгами древних в часы отдохновения или во сне предаваться сладкому забвению бурной жизни (лат.).
.
Соседи им не мешали. Напротив жил старый мексиканский маркиз, девяноста лет от роду. Рядом — француз, знавший Вольтера. Брента отражала самые прекрасные закаты в мире. Хобхауз по возвращении из Неаполя приехал к Байрону, и они оба работали. «Странная жизнь, — записывал Хобхауз, — очень спокойная и комфортабельная… Нашел Байрона в добром состоянии, весел и счастлив, с каждым днем все милее… Сегодня вечером он мне рассказывал о своих семейных делах. Больше не думает о своей жене. — Это твердо». Байрон писал четвертую песнь «Чайльд Гарольда»; Хобхауз, эрудит и педант, «надоедал ему ученой топографией» и составлял «Исторические заметки к «Чайльд Гарольду». Нередко они переправлялись через лагуну, чтобы покататься верхом на Лидо, и Хобхауз, в свою очередь, наслаждался несравненным очарованием этих прогулок: «С Байроном на Лидо. Прелестный день. Вспоминаю чувство радости, когда мы скакали по пляжу. Легкий бриз. Байрон сказал мне, что леди Байрон думала, будто он не любит меня. Как-то она заявила, что я беспринципный человек, потому что Байрон сказал ей, что я бы стал смеяться, если бы услышал некоторые из её чудных изречений. Бедное маленькое противоречивое существо». Так прошли пять блаженных месяцев.
2 января, в годовщину своей женитьбы (он придавал большое значение этой дате), он посвятил четвертую песнь «Чайльд Гарольда» Джону Хобхаузу, эсквайру: «Другу, которого я давно знал и с которым скитался далеко, который был мне помощником во время болезни и товарищем в огорчениях, радовался моим успехам и был твердым во время бедствия…» Однако последняя песнь «Чайльд Гарольда» не выиграла оттого, что была написана под непосредственным руководством Джона Кэма Хобхауза, эсквайра. Третья, внушенная Шелли, была более поэтичной. Но и здесь была глубокая поэзия: замечательное описание Венеции, трогательное воспоминание об Англии, глубокие и меланхолические строфы о субъективности любви:
Любовь! Ты не земной печальный житель,
Мы ждем тебя, незримый серафим…
Но никогда, желанием снедаем,
Не встретится взор с облаком твоим.
Тебя создал дух, небо населивший
Фантазией алкающей, — и им
Дан этот облик, сердце посетивший,
И ум возвышенный…
Дух, красотой своею возбужденный,
Вполне своим твореньем опьянен, —
Где формы взял ваятель вдохновленный? —
В себе. Такой красы не видел он.
И доблестью и прелестью пленен
Не бывшей юности живой рассудок, —
Вот безнадежности недостижимый рай.
То, что было верно относительно любви, было правильно и относительно честолюбия. Человеческие желания не совпадают с естественным ходом вещей. Мы мечтаем о совершенстве, тогда как носим неизгладимое пятно греха. Мечтаем о великих делах и в то же время падаем жертвой мелких подлостей. Байрон, увы, сам испытал, как могут мелочные коварства испортить жизнь, которую хотели бы сделать прекрасной:
Но все ж я жил, и жил я не напрасно!
Дух потеряет силу, кровь — свой жар,
Погибнет тело в недугах несчастных,
Но что-то есть во мне. И — дивный дар —
Он время утомит и злобу кар.
Он на земле — чужой. Его не знают,
Замолкшей лиры вспомнившийся звук,
В окаменевшие сердца он проникает
И поздний их порыв любовью зажигает.
Пророческие и справедливо-гордые строфы… Что делать перед этим убожеством человеческих деяний? Ничего, если не владычествовать силой духа над посредственностью и не искать в природе счастье, невозможное в обществе. Он закончил песнь описанием моря, единственного верного друга:
Люблю тебя, мой океан! И в детстве
Я рад был на груди твоей играть,
Нестись вперед с твоею пеной вместе,
Бороться с водами, парить, взлетать,
А если воды хмурились опять
И страшными вставали в злом порыве,
Мне было сладко, — я ведь был твой сын,
И верил водам в диком их разливе,
И руку забывал в твоей косматой гриве.
Читать дальше