Так она начиналась — война. А для детей — вопреки всему — некий темный праздник войны.
Мы еще верили в сказки. Ничего, кроме них, мы не знали.
Так начались мои отроческие годы, когда особенно напряженно жил я не той подлинной жизнью, что окружала меня, а той, в которую она для меня преображалась, больше же всего вымышленной.
Иван Бунин
Годы войны мы прожили под Пермью (тогда — Молотов), в деревне Чёрная.
Название деревне шло.
Глубочайшая — лошади увязали — грязь весной и осенью. Тьма. Ни электричества, ни радио. Мрачные усталые женщины, все без исключения казавшиеся старыми. Мужики наперечет: война. Ненависть к эвакуированным — нас без разбора называли «явреи». Даже не антисемитизм, скорее биологическая ненависть к людям другого мира. Черновцы были потомками каторжан-уголовников и последователей «Красной веры» — зловещей секты, где сохранялся, например, обычай хоронить хозяина дома во дворе, а лишь потом, после обряда поисков тела, переносить его на кладбище. Со временем ненависть к приезжим переродилась в снисходительное равнодушие — деться друг от друга было некуда. Деревенские дети через год-другой щеголяли в нарядах, полученных от «городских» в обмен на молоко или картошку.
Ленинград постепенно уходил из памяти.
Мы уезжали в субботу 5 июля 1941 года из почти еще мирного, солнечного города. Не помню ни дождя, ни даже пасмурных дней, будто Ленинград старался оставить о себе безмятежную довоенную память. Магазины, чудилось, стали богаче прежнего. Тогда боялись не голода, даже не воздушных налетов — кошмаром была химическая война, газы, о которых велось много разговоров, как потом об атомной бомбе. С обморочным ужасом ожидали ударов молотка о рельс — сигнала «химической тревоги». И до войны, и во время нее на фронте и в тылу все без конца возились с противогазами, которые, по счастью, так и не понадобились. Кто тогда знал и кто из знавших осмелился бы вспомнить, что газы в России уже применялись Тухачевским во время антоновщины против восставших крестьян?
Вечерами в прозрачное летнее небо — был ведь разгар белых ночей — подымались аэростаты воздушного заграждения. Вернулось памятное по Финской кампании затемнение. Фонари вечерами не горели, на окнах, даже в эти светлые ночи, опускались светомаскировочные шторы. Редкие машины (большинство отправили на фронт) ездили с синими фарами — считалось, их свет не виден с воздуха. Рыли траншеи. Делали новые бомбоубежища (хотя и перед войной их устраивали с усердием, но, видимо, все же недостаточным). Окна крест-накрест заклеивали бумажными полосками.
Внезапно рухнуло страшное и непривычное слово: «эвакуация». С разных концов города шагали к вокзалам «отряды» (тоже новое, военное слово) маленьких и совсем маленьких детей с самодельными заплечными мешками-рюкзаками (опять же забытое слово, вроде альпенштока). Во многих рюкзаках угадывались ночные горшки. Вокруг отрядов бегали бледные, заплаканные, старавшиеся улыбаться мамы. Они могли ожидать чего угодно, даже смерти (война!), но не долгой разлуки: кто мог подумать, что война продлится четыре года, что будет совершенно средневековая блокада, голод! Пап не осталось. В военкоматы стояли очереди, многие записывались добровольцами не в армию, так в ополчение. В победе Красной армии никто не сомневался, причем в победе стремительной, — и страшный опыт финской войны не изменил истерического оптимизма ни старых, ни малых. То была даже не уверенность в победе, скорее страх сомнения. Репрессированное сознание не разрешало впасть в отчаяние.
Первые бомбардировки начались в сентябре, но редкие тревоги случались и раньше, еще до нашего отъезда: взвывали сирены, «Граждане, воздушная тревога», — грохотало из репродукторов, льдистый липкий страх гасил сознание. Потом из тех же черных уличных громкоговорителей раздавалась спасительная фраза: «Отбой воздушной тревоги». И начинали ждать следующей.
Эвакуация детей из блокадного Ленинграда. 1941
Установка аэростата воздушного заграждения на Невском проспекте в Ленинграде. Фото Бориса Кудоярова. Сентябрь 1941
Моя перепуганная детская душа была упакована в мягкую вату маминой заботы. Мама представила мне эвакуацию веселой авантюрой: я готов был ехать один (это я-то, с младенчества боявшийся оторваться от мамы даже на несколько часов!), лишь бы вагоны были пассажирские — «классные», как тогда говорили, а не «теплушки». Название осталось от дореволюционных времен, когда вагоны различались по цвету согласно классам: первый — синий, второй — желтый, третий — зеленый; «Красная стрела» поэтому-то и оставалась синей, [9] Вскоре после войны вагоны «Стрелы» стали красными.
а остальные советские вагоны, за редким исключением, навсегда перешли в последний, третий класс.
Читать дальше