Зрители замерли в ожидании страшных событий прошлой войны. А Флориан Петрович вдруг заговорил с женщиной. Женщина Александры Климовой стоит — прямая, несломленная — и тихим голосом рассказывает про немца, который пришел в ее избу.
— Повечерял. Детям повидла дал. Во столечко, но дал. А раненько — я возле печи завозилась — поднялся с кровати. Оделся. Умылся. «Гут морген» свой сказал. Помылся и зубы почистил. А потом… Сначала меня убил, потом пошел к деткам…
В немом ужасе слушает притихший зал ровные, сказанные без всякого выражения слова Женщины. И каждый сердцем чувствует трагедию Матери, трагедию мирного белорусского села. Трагедию страны, перенесшей варварское, бесчеловечное нашествие…
— А ты городской?
— Нет. Бауэр — по-вашему колхозник. Из деревни я. У нас кирпич, черепица, а у вас — дерево, солома. Фук-фук-фук. Все горит. Матка, а где твоя хатка?
Женщина разводит руками:
— Да вот тут была. Такая была хатка! Печку только-только переложили. Жить бы да жить. А они пришли. Ах, такая была хатка.
Ефрейтор Шульц вдруг засуетился: «Мне надо идти работать. У меня сегодня трудный день». Ему предстояло живьем сжечь людей деревни, потому что бесноватый фюрер заставлял их «закрыть души для жалости».
Лицо Женщины вдруг стало мрачным, скорбь и боль вырвались изнутри:
— Ты нас чуешь, Юстын? Всех запалили — и внуков твоих, и невестку, и ее мамку, всех. А ты выполз из огня, ты просил, чтобы добили, бежал за ними и просил, так тебе болело. Ты молил убить и тебя. Смеялись, они смеялись, Юстынко? Смеялись: «Живи, бандит!.. На расплод.»
Обгоревший, замученный, переживший смерть людей, Флёра, встретив отряд Косача, поспешил на «остров», где спасались от карателей Глаша, раненые партизаны, жители близлежащих деревень. Но не успел. Немцы добрались до него раньше. И каждому там была уготована своя страшная мука: одним — мучительная смерть, другим — концлагерь, третьим — каторжные работы в Германии.
«Возвращение в Хатынь» — спектакль о безумстве фашистских палачей и силе человеческого духа наших земляков, спектакль-предупреждение. Смотреть его без комка в горле и без слез невозможно. И не только потому, что эта горькая правда оставила в сердце каждого белорусского зрителя незаживающие раны, но и благодаря поразительно точной интонации, с которой актеры ведут откровенный разговор о тех многим еще памятных событиях. Когда Женщина рассказывает, как каратели стреляли в детей и бросали их в огонь, как после амбара загорелись хаты, как «вёску всю вдруг осветило», казалось, кровь стынет в жилах, и — чувства зрителей выплеснулись наружу. Даже Петр Миронович Машеров и Александр Михайлович Адамович, которые сидели рядом в третьем ряду партера, уже не сдерживали и не стыдились своих слез.
А после спектакля постановщика Луценко, режиссера Ковальчика и директора театра Неронского пригласили в правительственную ложу. Там был накрыт скромный стол. Петр Миронович был в восторге от спектакля, вспоминал свою партизанскую молодость, говорил, что фашисты недооценили нас, белорусов, считая «наиболее безобидными славянами», а наша гневная земля поглотила полумиллионную армию фашистских убийц, целые партизанские зоны крепко-накрепко «держались на замке» недоступными для оккупантов. Иначе говоря, в тылу врага фактически действовал «второй фронт». Чувствовалось, что спектакль участников встречи «зацепил». Казалось, собравшимся не хотелось расходиться. Вот так незаметно и проговорили больше трех часов. Разошлись уже далеко за полночь.
А в следующем году Михаила Ковальчика судьба свела еще раз с Василем Быковым. На этот раз театру предстояло поставить спектакль по его повести «Пойти и не вернуться». Надо было получить согласие автора. Василий Владимирович охотно принял приглашение и пришел в кабинет Бориса Ивановича Луценко. Ему предложили коньячок. Он как-то нерешительно: «Пожалуй, не надо. Ну, только если чуть-чуть.» Пил маленькими глоточками и долго смаковал конфетку. Потом сказал: «Я не очень люблю театр. Кино как-то правдивей показывает моих героев. Но вы делайте все что надо. Я посмотрю сценарий позже». И Михаил для начала сделал «болванку» инсценировки, а шлифовал ее — вносил правки в диалоги и добавлял постановочные эпизоды — уже Борис Иванович. Быков ее прочитал, одобрил и отнес на согласование в Министерство культуры. К тому времени от Василия Владимировича «отклеился» ярлык опального. Он много писал и издавался, по праву занял почетное место в шеренге известных прозаиков Советского Союза, стал лауреатом Государственной премии СССР, депутатом Верховного Совета БССР. Конечно, его повести власти не нравились, но их ценил не только творческий, но и обыкновенный простой люд. В них не было ни черных, ни белых красок. Быков писал про живых людей, которые могут быть в экстремальных обстоятельствах самыми разными: сильными, слабыми, сомневающимися. Чингиз Айтматов восхищался: «С виду эти повести — как солдаты, одетые в серые шинели. Но с какой потрясающей силой, с каким откровением, с какой недюжинной силой таланта описаны в них жизнь, судьбы людей. Судьба сберегла нам Василя Быкова, чтобы он жил и писал от имени целого поколения.»
Читать дальше