А Куприна я все-таки увидел, пусть в чуть приоткрытую дверь, в щелочку, но увидел. Это случилось под конец тридцатых годов при следующих обстоятельствах. Стало известно, что возвратившиеся из эмиграции Александр Иванович Куприн и его жена Елизавета Морицевна — в некоторых мемуарах ее называют Елизаветой Маврикиевной — поселились в Ленинграде на Выборгской стороне, на Лесном проспекте, в новом доме, построенном, как писали в газетах, «для лучших представителей советской интеллигенции» в самой сердцевине индустриального района, наверно, с целью, чтобы они не отрывались от рабочего класса; тут получили жилье академики, видные писатели, артисты, художники, знаменитые люди, вроде полярного капитана Воронина, с семьей которого Куприны оказались соседями. Я явился к Куприным нахально, без предварительного телефонного звонка, но был любезно, с улыбкой встречен на пороге квартиры маленькой, худенькой пожилой женщиной с тихим голосом, мягкими движениями, которая, тем не менее, твердо не пропустила меня далее кухоньки, где мы с полчаса поговорили. Было объяснено, что Александр Иванович не в состоянии принимать никого, кроме врачей, что из-за его обострившейся болезни они не смогли остаться в Гатчине, в возвращенном им прежнем, дореволюционном доме, так как врачам затруднительно добираться туда, а мужу необходимо ежедневное, и не раз на день, высококвалифицированное медицинское наблюдение. В больницу же он решительно не хочет, он хочет, чтобы дочь Ксения, киноактриса, задержавшаяся в Париже на съемках и собирающаяся вот-вот приехать, застала его дома, а не на больничной койке. (Ксения Александровна смогла, как известно, вернуться на родину лишь после войны, не застав ни отца, умершего от рака, ни матери, погибшей в ленинградскую блокаду.) К концу нашего разговора Елизавета Морицевна сказала: «Минуточку…» — и ушла в комнату, прикрыв за собой дверь, но неплотно, оставив узенький прогал. И я, не сдержавшись, нарушая элементарное приличие, действуя на уровне заглядывания в замочную скважину, прильнул к этой щелочке и увидел лежащего на кушетке, прикрытого пледом старика с мертвенно-желтым лицом, недвижного то ли в дремоте, то ли в ином каком-то забытьи-прострации, не Куприна, сильного, красивого в своем немного азиатском облике, которого я знал по фотографиям, а лишь его с трудом узнаваемое подобие. Я отпрянул от двери, чтобы не быть застигнутым в такой позе, и сделал это вовремя: Елизавета Морицевна вышла из комнаты и протянула мне два томика в голубых переплетах. «Вот, — сказала она, — сегодня получили авторские экземпляры из Гослита. Двухтомник избранного. К сожалению, Александр Иванович не смог сделать дарственной надписи, извините…» Извиняться за вторжение следовало мне, а я и слов-то благодарности, застрявших в горле, не сумел достойно произнести, выдавив из себя что-то вычурно-нелепое, и покинул квартиру Куприных, прижимая к груди бесценный подарок.
Бываю, значит, почти каждый день у Петьки дома. Квартира такая же большая, как поначалу у нас, да к тому же еще в три этажа: над основными комнатами — антресоли, и не в нынешнем понятии складского места, а вполне пригодные для жилья, во всяком случае для сна; внизу, куда вела крутая железная лестница, похожая на корабельный трап, — это уж мои более поздние, морские ассоциации — кухня, ванная и все прочее. После войны квартира претерпела такую же трансформацию, как наша, став коммуналкой, и Пекач с женой и тремя дочерьми оказался в одной комнате, правда, с эркером, висевшим над улицей каменным «фонарем». Семья В. состояла при заселении из шестерых, а затем в огромном трехэтажном помещении осталось трое: родители с Петькой. Старшая дочь, имени не помню, вышедшая замуж за известного кинорежиссера, отселилась и рано умерла, пораженная раком. Другая дочь, Алина, тоже ныне покойная, молодая писательница или журналистка, уехала в длительную заграничную командировку, которая затянулась на годы, и почему-то родным не писала, они не знали ее местопребывания или скрывали, что знают. Был еще у Петьки старший брат Захар, фигура еще более загадочная, я никогда его не видел, хотя считалось, что он тут живет. Впрочем, вру, я этого таинственного брата разок все-таки узрел — в довольно острой для меня ситуации.
Пекач занимался боксом вместе с Андрюшкой Щупаком из параллельного класса, будущим чемпионом Ленинграда. Пекач чемпионства не достиг, но любил похваляться своими приемчиками. Как-то и на мне попробовал. Мы бежали подворотней после уроков, Петька остановился вдруг, бросил сумку, придержал меня, принял боевую стойку и пошел в атаку, а я, уже имея опыт с Фрошкой, — в контратаку. «Бьешь не по правилам, — закричал Петька. — Брэк!» Это означало — разойтись, но я разошелся в смысле разохотился и, к собственному удивлению, сам не пропустив ни одного удара, никаким приемам не обученный, мило отдубасил приятеля. Он заплакал и с ревом кинулся домой. И я спокойно пошел домой, на другой конец улицы, и, пока шел неторопливо, помахивая сумкой, события развернулись чрезвычайно. Мама стояла взбудораженная у телефона, отстранив от уха трубку, в которую доносился женский крик, и я мог даже разобрать отдельные слова: «Бандитизм… Оголтелое хулиганство… Мальчик может умереть…» «Это какой же мальчик может умереть?» — подумал я и не успел ответить себе на этот вопрос, как мама сказала: «Пойдем! Что ты наделал!» — со знаком восклицательным, а не вопросительным. И мы пошли, вернее, она потащила меня за руку, еще не говоря куда, но я уже понял — домой к Петьке, который может умереть от моих ударов. К нашему появлению там, в передней, собрался весь наличный семейный синклит. В тени своей крупногабаритной и, я знал, властной, энергичной супруги притулился к стене невысоконький, а рядом с мадам совсем тщедушный и, я тоже знал, добродушнейший, жалостливый глава семьи, чье имя в этом качестве было отчеканено на медной дверной таблице, но который им, то есть главой, являлся лишь номинально. А кто на самом деле — читатель, надеюсь, догадывается. Тут же, в передней, стоял вызванный по особому случаю из своего «там» Петькин брат Захар. Я мигом сообразил, что это он — в полувоенном зеленом френче и синих галифе, с правой стороны которых болталась кобура, и я думал, какой тип оружия она прячет — наган? А пострадавшего не было — он «умирал» где-то в комнатах. Да, в передней еще находился в роли понятого, что ли, на случай ареста моей мамы (себя-то я считал напрочь обреченным) незнакомый человек в широченной кепке-«аэродроме», какие носят теперь грузины. Несмотря на предстоящие ему функции, он сразу мне понравился. И сразу же скажу, что это был Николай Николаевич Секундов, старый коммунист, прибывший в Ленинград из Баку вместе с Кировым и заведовавший отделом печати обкома партии, приятель семьи В. еще с дореволюционных времен, когда работал в типографии учеником-наборщиком у старшего В. Судьба снова свела меня с ним через много лет и на много лет, пока мы служили вместе в редакции «Огонька» и жили в одном доме. А на похоронах Николая Николаевича я увидел погруженного в печаль, сильно побитого и согнутого жизнью старика, в котором, вглядываясь, еле-еле распознал черты Петькиного брата Захара, когда-то лихого обладателя кобуры — так я до сих пор и не знаю, какое оружие она скрывала.
Читать дальше