В его жизни никогда не было никакой любовной истории, даже самой незначащей. Ни жены, ни невесты, ни девушки, которой он мог бы написать с фронта. Писал лишь матери, сестрам. С дотошностью газетчика выпытывал я у него хоть что-нибудь, связанное с его, так сказать, личной жизнью, — ничего! Ну вот единственное: однажды, вскоре по окончании школы, шел по Невскому, повстречалась девушка, взглянул и поразился: какие льняные волосы, какая походка — летящая. Оглянулся, и она оглянулась. Показалось — улыбнулась, а может, и не показалось. Подумал и пошел за нею. Но путь был недолгий, застенчиво улыбаясь, добавлял Вася, рассказывая об этом случае. Свернула на Гоголя, а увидел он ее на углу Невского и Морской — совсем рядом. Зашла в подъезд и, не оглянувшись, скрылась. Был уже вечер, рассказывал Вася, он все смотрел и смотрел на дом — в одном из окон пятого этажа зажегся свет. Наверно, это была она, может, и не она. Вася постоял-постоял и пошел своей дорогой.
Вот и все, что у него было в личной жизни.
Балерины кружились по номеру, вот-вот, казалось, на них возникнут белые пачки, и, выгибая руки, как крылья, они исполнят танец лебедей. Они требовали от летчиков рассказов о Ленинграде, боевых эпизодов, спрашивали, за что ордена. Командир корабля сказал, как бы сбивая их восторженность ироническим «остранением»: лишняя дырка — трудней будет жене выменять китель на картошку. А на вопрос, за что дали орден молоденькому стрелку-радисту, ответил: «За то, что успешно преодолел природную трусость». Балерины смущенно смолкли, а Вася снова залился краской.
По странному совпадению, из тех, что кажутся неестественными и придуманными, когда их с фотографической точностью переносят из жизни в роман или пьесу, и, напротив, не вызывают сомнений в подлинности, когда с ними сталкиваются в самой жизни, — так вот, по странному совпадению, в старом губернском пермском театре, тоже странно похожем в миниатюре на ленинградскую «Мариинку», шел как раз тот балет, на который не попал Василий Фролович Очнев 22 июня 1941 года.
Давали «Лебединое озеро».
Вася Очнев, в отличие от многих летчиков, не был суеверен, не держал в кабине самолета никаких талисманов и все-таки посчитал это совпадение за счастливую примету и особенно был горд, что знает содержание балета, которого никогда не видал. Вот тогда-то он и рассказал мне, как стрелок-радист, не нынешний, а тот, что приземлился с ним на парашюте, читал ему на кочке про принца и про белых лебедей.
Слух о летчиках, прилетевших из Ленинграда, очевидно, успел проникнуть из-за кулис в зал — артисты не мастера хранить военные секреты, самые мало-мальские, — и в первом же антракте к летчикам подошел средних лет человек, еще призывного возраста, однако же с седым ежиком, подтянутый, собранный, суховатый, с энергичным и злым лицом, в хорошо сидевшем, старого покроя, поношенном черном костюме, — весь облик его невольно вызывал в памяти театральные фигуры инженеров-вредителей, так примелькавшиеся в начале тридцатых годов. Это и в самом деле оказался инженер-ленинградец, эвакуированный на Урал вместе с заводом. Возможно, стесняясь своего тылового положения, сердитым голосом сообщил, что приехал сюда, в театр, в лютый мороз из-за Камы, прямо с завода, откуда он не выходил четверо суток подряд, а назад пойдет пешком километров с десять, так как трамваев уже не будет. А пришел, продолжал он уже менее сердито, не для того, чтобы поглядеть, как за сценой дергают за веревочки плывущих белых лебедей из папье-маше — это все он видел в детстве, — и не для того, чтобы слушать музыку, он ее не понимает и не делает вид, что понимает, как не любит и не делает вид, что понимает балет. Пришел потому, что этот балет — кусочек Ленинграда. И если правда, что летчики полетят «туда», то он вдвойне рад, что пришел. И если бы можно полететь с летчиками «туда», он был бы счастлив, «можете мне поверить», сказал он сердито и отошел, забыв попрощаться.
Волны света, красный бархат зала, медленно гаснущая люстра, белые лебеди, плывущие по сцене, музыка из оркестровой раковины, роковая, непостижимая, и в памяти — ночной, пустынный, блокадный Невский, горы снега, брошенные в снегу трамваи, валяющиеся на снегу провода, мертвый пейзаж, освещенный такой же мертвой, безразличной луной, и та же непостижимая роковая музыка Чайковского из черных раструбов радио.
В следующем антракте летчиков уже окружила толпа, им жали руки, совали в карманы записки, письма — опустите в Ленинграде, если не трудно, — ладно, опустим, не трудно, — засыпали вопросами, на которые можно было отвечать или очень подробно, или односложно. Летчики выбрали второе. «Держимся». «Будем держаться». «Сто двадцать пять граммов, но скоро будет больше». «Невский? Стоит». «Разрушено? Кое-что». «Стекол? Понятно, нет, но, в общем, нормально». «Обстрелы? Каждый день». «Ночью? Тоже». «Как же люди живут?» «Привыкли». «Исаакий?» «Нормально». «Мариинка?» «Стоит». «Адмиралтейство?» «Сбило снарядом одну скульптуру, остальные стоят». «Прорвем ли блокаду?» «Прорвем». «Когда?» «Об этом знает командование». «Письма?» «Давайте». «Посылки?» «Трудно, но кое-что, совсем маленькое, попробуем».
Читать дальше