Я прочла: «№ 12 — Яблочный сад»! Я опешила. Она захохотала. Захохотала и я, и мы покатились, захлебываясь неудержимым дурацким смехом. Потом мы переклеили еще пару номеров, вызывая в себе новые приступы смеха. Потом мы вошли в такой азарт, что стали как безумные перепутывать чуть ли не все номера подряд. Чем нелепее сочетались надпись с изображением, тем сильнее заливались мы ставшим уже мучительным, изнуряющим смехом. Перехохотавшись, мы немного успокоились и, охрипшие, с покрасневшими глазами, ушли.
Можно себе представить, какой разыгрался скандал на вернисаже. Бедный Федор Федорович Нотгафт, на него страшно было смотреть. Началось расследование. Но мы сами, потрясенные результатами нашего безобразия, пришли с повинной и признались во всем. Стыдно было ужасно. Нас простили под влиянием добрейшего, милейшего Федора Федоровича, но свободно слоняться по Дому запретили наотрез. Городецкие вскоре уехали, а мне одной такие опасные соблазны, пожалуй, не угрожали.
ВСЕ ЭТО БЫЛО, БЫЛО, БЫЛО…
Бывая в Доме искусств то по домашним поручениям, то на каких-нибудь чтениях, дважды удалось увидеть промелькнувшего… Нет, нельзя сказать про него «промелькнувшего». Дважды среди разных лиц возникал Александр Александрович Блок. В своем обычном для тех дней белом свитере, слегка склонив набок голову, он внимательно слушал собеседника. Другой раз — просто прошел в конце коридора. И что-то необыкновенное делалось внутри. Хотелось бежать и кричать: «Я видела Блока! Да, да, сегодня видела самого Блока!»
На вечер Блока, в конце апреля, в Большом драматическом театре, меня взяли. Помню все. Отчетливо и ясно с момента выхода из дома. Я шла с мамой и с маминой подругой. Мы прошли по улице Глинки, обогнули Никольский собор — Николу Мокрого, как называла его няня, — завернули на Садовую и двинулись по ней до Чернышева переулка. Выйдя заблаговременно, не спеша шагали по пустоватой мостовой. Сперва мама с подругой оживленно беседовали, но по мере приближения к месту примолкли. Еще не доходя до переулка, мы чуть обгоняли или равнялись с небольшими группами людей, которые так же медленно и молчаливо шли, по-видимому, туда же, куда и мы. В Чернышевом переулке группы людей становились многочисленнее и гуще. Шли по обоим тротуарам и по середине улицы. Мы миновали площадь, свернули на Фонтанку. По набережной народ двигался почти сплошным потоком. У Большого драматического стояла толпа. Было еще рано. До начала вечера оставалось порядочно времени.
— Как его любят! — сказала мама.
Это было совсем не похоже на шумную предпремьерную суету. Ни оживленной болтовни, ни легкомысленных смешков. Серьезные и торжественные лица. Тогда я была еще очень мала, не могла понять, не могла сравнить. Теперь, когда я вспоминаю это, я думаю: так идут на похороны. На очень важные, парадные похороны великого и обожаемого человека.
Мы стояли в стороне от входа. Мама хотела выкурить папиросу. Я смотрела на лица проходивших. Я помню их и сейчас. Тревожные, ожидающие и озаренные. Такое выражение лиц я видела, когда меня впервые взяли к пасхальной заутрене посмотреть на крестный ход.
Мы вошли в театр. Зал наполнялся почти бесшумно. Вереница людей струилась по проходу партера, пробираясь между рядов голубых бархатных кресел. Шорох, шелест, шепот. Ни громких возгласов, ни резких движений. Свет в зале притушили. Корней Иванович Чуковский обратился к собравшимся со вступительным словом. Из всего, что происходило в тот вечер, я совершенно не запомнила Чуковского. Не помню, как он выглядел, не помню, что говорил. Зато Александра Александровича Блока я запомнила, как будто видела его вчера.
Блок вышел, и шквал аплодисментов обрушился на него. Он неподвижно ждал, пока стихнет публика, изредка поднимал глаза на верхние ярусы. Большие печальные серые глаза.
Он начал читать. Нельзя было оторвать от него ни глаз, ни сердца. Едва заметное дуновение воздуха, легкий сквозняк, обычный на сцене, чуть шевелил его тонкие рыжеватые волосы. Казалось, мерцающее сияние венчает его, гордую, прекрасную голову.
В его чтении была та великая магическая сила, которая завораживает и приобщает к тайне поэзии. Ему без конца хлопали. С галерки неслись умоляющие вопли: «Незнакомку! Незнакомку!» Он смущенно поглядывал в темную высоту и читал только то, что хотел.
Много сказано и написано о его глухом голосе. Не знаю, может быть, глухой, но читал он ясно, мерно. Каждое слово не слетало с губ, а падало, попадая в самую глубину души.
Читать дальше