Впрочем, может быть, и вопросник уже исчерпан?
— Ну, а почему ты теперь даже и меня, своего старого товарища, предал? — вдруг с какой-то феликс-кузнецовской вкрадчивостью спросил он. Вот так, значит, это раз и навсегда гэбэшным топором и долотом сработано: в предатели меня записали. Сначала метропольцев предал, убежав за границу, а теперь, оказывается, и ИгрекОвича, своего «старого товарища», в чем-то предал? Его самого, хитроумного сома, угря, в чем его кто-нибудь может предать? Оказалась такая история: третьего дня он прочел в «Нью-Йорк таймса бук ревью» мою статью «Кривобокий успех» о том, что такое литературный успех в условиях социалистического реализма. Там в одном месте был упомянут ИгрекОвич рядом с именами Евтушенко и Вознесенского. Говоря о взлете новой волны в начале 60-х, я сказал, что молодым писателям в те времена иной раз приходилось идти на компромиссы, подбрасывать куски ненасытному монстру. В этом, значит, заключалось мое предательство «старого товарища».
— Послушай, Игрек, да я, быть может, во всей эмигрантской общине единственный, кто еще не считает тебя агентом КГБ, — признаться, не без злости сказал я.
Он вздрогнул при звуке «бибабо». Он явно растерялся и принужденно хохотнул. Незавершенный хохоток высветился на лице странным оскалом.
— Вот так… вот так… комплимент… — произнес он с какой-то неопределенной интонацией.
Любопытно, подумал я. Ни малейшего возмущения не выражается в адрес «эмигрантской общины». Поразительно, что совершенно не открещивается от «бибабо». Может быть, боится, что при расшифровке какой-нибудь пленки его возмущение будет неправильно истолковано? Чего, мол, это вы от нас так яростно открещиваетесь, товарищ ИгрекОвич? Гордиться надо, а не стесняться таких подозрений со стороны эмигрантского отребья.
Так или иначе, но дело, кажется, было сделано: прошелся по всему списочку претензий. Суммируем: а) ироническая, издевательская над органами интонация («Бумажный пейзаж»);
б) атаки на прогрессивных больших писателей, друзей СССР;
в) работа на подрывных радиоцентрах, особенно на «черном дне» — станции «Свобода», и наконец, г) предательство его самого, Игрека ИгрекОвича, в газете «Нью-Йорк таймс». Он облегченно вздохнул, прогулялся в туалет и, вернувшись оттуда, вздохнул еще более облегченно. Допил коньяк. Протянул руку, чтобы погладить собаку, однако не донес, рука потрепыхалась в воздухе. Ушик после этого поднялся по спиральной лестнице и лег там, глядя сверху на нашу странную компанию.
— Ну как вы вообще-то живете? — спросил Игрек. — Хотите, я почитаю вам свою новую пьесу? — Не дожидаясь ответа, он вынул из сумочки пухлую папку.
— Тут часа на три чтения, — мрачно сказала Майя, но он уже ничего не слышал. Читал. Минут через пятнадцать несусветного чего-то, прогрессивного и в то же время глубоко народного, в котором боль за родную землю подобна крику журавля, я тронул его за колено:
— Давай-ка, Игрек, я отвезу тебя в гостиницу.
Он встал. От зоба до подошв прошла сильная цветовая гамма.
— Да, ничего не скажешь, меняются люди в эмиграции, черствеют душой.
О чем мы говорили на обратном пути, не запомнилось. Все прошлое ушло, я вез лишь докучливого посланника, явившегося в мой дом со странными и смутными предупреждениями. Вашингтон демонстрировал свой худший вариант: 100 % влажности плюс непрерывно сочащееся дождем небо. Меня слегка мутило. Через несколько минут мы расстались, чтобы не увидеться — еще шесть лет. Игрек ИгрекОвич выступал все эти годы как «флагман перестройки» и посланец доброй воли. Я до недавнего времени, как это видно из эпиграфа, третировался на родине как эмигрантское отребье, предатель и платный сотрудник «подрывных центров». Все это мне почему-то захотелось рассказать читателю, перед тем как перейти непосредственно к «Радиодневнику».
Я все еще до конца не понимаю, что со мной произошло. Во сне часто вижу себя за рулем «Волги». Подъезжаю к Никитским воротам, переключаю скорости. Грань яви и сна — где я, «там» или «здесь»? Затрудненная мысль — что это «там» и «здесь», что за понятия? Могу ли я сказать «там» про родные Никитские ворота? Стараюсь не изменять своим привычкам. Утром получасовая пробежка. Утицы университетского городка, где я сейчас живу, отдаленно напоминают Переделкино. Навстречу тащится добродушный пьянчуга, поднимает пятерню… Что он сказал — «здорово, друг» или «hi, buddy»? Настоящий московский кирюха, только черный, впрочем, и у наших мужиков кожа сейчас часто чернеет — следствие многолетнего потребления страшного советского напитка, именуемого «портвейн». Вдруг вижу (всякий раз вдруг) над зданием университетского госпиталя звездно-полосатый флаг, который гордо реет в голубом небе. Не правда ли, странно — ведь гордо реять полагается совсем другому флагу. Я смотрю на этот флаг, и в этот момент, к счастью тут же пролетающий, как и полагается моментам, вновь остро ощущаю, что со мной произошло нечто очень существенное в том смысле, что я, очевидно, уже никогда не вернусь «туда» — «отсюда». Еду в своей автоматической «омеге», мелькают огни, правая рука ищет кулису скоростей, левая нога — педаль сцепления — их нету.
Читать дальше