За два года до этой поездки во Францию мы были в Берлине. Сначала приехали, чтобы каждый написал (нас было, кажется, пятеро) эссе о Берлине как о чужом городе, дома писали о Москве как о своем, и в результате на немецком вышла книжка «Москва−Берлин». Жили мы в писательской резиденции, в Ванзее, пригороде Берлина, и как раз тогда был принят в качестве гимна России старый советский гимн. Это был очередной удар, но тоже казавшийся временным, не окончательным. Лева Рубинштейн во время прогулки по окрестностям показал на здание, сказав, что именно здесь, на Ванзейской конференции, в январе 1942 года был подписан план осуществления «окончательного решения». Всем, кроме Левы, это казалось чем-то далеким и навсегда закрытым. Сейчас тот благостный настрой улетучивается на глазах. А Битов в основном тогда жил в обновляющемся после воссоединения двух Германий Берлине, который был устремлен исключительно в будущее, и, несомненно, светлое.
Когда мы приехали в Берлин через год на презентацию сборника, туда пришел Александр Бреннер, прославившийся разными хулиганскими выходками, называвшимися «акционизмом» (в качестве «актуального художника» он боролся с музейностью, классикой, буржуазностью) и пытался не дать сказать Битову ни слова. Андрей реагировал на удивление спокойно: он же 1937 года рождения и видел на своем веку несметное количество борцов с буржаузностью, только тогда это было «окончательное решение», а тут — как бы наоборот, балаган, молодежное бунтарство. Вообще Андрей был человеком мудрым, хоть и импульсивным, но и умудренным — своим советским и военным детством. Оно нагнало его в старости, и он ушел.
2019
Сергей Шаргунов
Москва
Дымом по воздуху
Умер Андрей Георгиевич Битов.
Он писал не книгами, не главами, не страницами, не абзацами. Пожалуй, даже не предложениями. Словосочетаниями.
Недавно перечитывал и заметил: его классические вещи, и «Пушкинский дом», и «Уроки Армении», начинаются образом самолета, не обыденно-механистичного, а подчиненного прихоти неба и как бы даже небом рожденного. Всегда и во всем главное, что есть у Битова, — теплая поэзия тайны за любой деталью. При всей сюжетной и композиционной разнице, его книги — одна книга с вереницей сновидений.
Став старцем, он, кажется, превратился в собственную прозу. Сонный глаз, сонная губа, сонный голос, сонная — то есть по правде-то, волшебная — сила словес.
Несколько лет назад он пригласил меня в гости, я задавал вопросы и слушал загипнотизированно.
И речь его до последних дней, и вся литература всегда — усталый и упорный рассветный тост, афористичный, образный, но и бесконечно-бесформенный. Как сновидение.
Вспоминаю, как он мастерил самокрутку: тонкая бумага, рыжеватый табак. Он держал ее с таким видом, словно в ней средоточие его духа, и собирался — за словом слово — писать свою прозу дымом по воздуху.
— Андрей Георгиевич, вы не раз рассказывали, что в блокадную зиму, еще не умея читать, на вопрос: «Кем ты будешь?» говорили: «Писателем!» Рано начали писать?
— Я был читателем. И читатель я был такой замедленный, поэтому я и научился в процессе чтения, я читал каждое слово, очень медленно, почти что по складам. Но обязательно всю книгу от начала и до конца. Мне нужен был текст, который меня насыщает. Таким образом происходил отбор той литературы, которая мне внутренне нужна. Так же как бодибилдинг. Определенная тренировка мозгов. Я прочитывал книгу, словно бы переписывая ее.
— Юный Фадеев переписал от руки «Казаков» Толстого.
— Правильно сделал. Поэтому, может быть, получился «Разгром». Лучшее его произведение.
— И какие книги были первыми?
— Первая — «Робинзон Крузо», вторая — «Записки охотника».
— Как вы обычно писали?
— Надо было удрать куда-то. Только побег. У меня были такие места, и я их находил. На даче в Токсове, под Ленинградом. Куршская коса, на которой я хорошо работал. Причем условий никаких не нужно, нужно, чтобы ты был один. И никто не мешал. И чтобы никаких соблазнов, никакого алкоголя. Курение — да. Курение и кофе, без них невозможно.
У меня было две теории в юности. Первая — это котловая теория. Мне нужен чердак, а внизу чтобы были все в порядке, живы, а ты сидишь на котле, наверху. Вот это замечательно. И таких чердаков я помню 3–4 в жизни. И даже в последний раз, когда я дописывал свой роман «Преподаватель симметрии». Я снимал себе чердак в отеле, в Швейцарии, это подошло мне полностью, мне даже разрешили там курить.
Читать дальше