— Ничего, — уверенно ответил он, — не все сразу. Завтра увидим. Жалко, что мох вытащили из колодца.
Утром, проснувшись, я услышал, как дождь стучит по тесовой крыше. Я спал на сеновале, над конным двором.
Я почувствовал радость и подпрыгнул в восторге, но тут же улегся: какой же смысл подыматься, когда дождь, которого мы так ждали, пошел и сейчас уже была возможность всласть отоспаться!
Проснулся я от голода, услышал, как где-то рядом мама разговаривает с бабкой Парашкевой:
— Ни к чему бы дождь-то. Если протянем сенокос до Ильи, так трава выгорит. Куды она такая-то?!
— Ну, даст бог, выяснит.
И тут радость моя вдруг пропала, я почувствовал вину и угрызения совести. Подумать только: собственными руками устроил сеногной, вызвал дождь во время покоса!
И я, поддавшись тону бабки Парашкевы, подумал о надежде спасти положение. «Даст бог, — думал я, — очистится небо от облаков, от тумана. Прояснится, разведрится, разгуляется».
Когда выходил из дома, сначала услышал, потом увидел, что дождь льет как из ведра. Не ситечком сеет, как осенью, а ведром поливает. Дождейка — кадка под водосточной трубой — была до краев заполнена, и вода лилась из нее через край. Бабы ведрами черпали дозжуху — дождевую воду — и таскали ее в дом для хозяйственного употребления — белье стирать, голову мыть.
На лужах один за другим вырастали и лопались булдыри — большие дождевые пузыри. «К долгому дождю, значит», — печально и виновато подумал я.
Гаврил Заяц в дождевике с капюшоном подбежал ко мне, остановился под дождем и сказал, глядя в упор:
— Ты подумай, что делается. Откуда бы, да и к чему дождь-то этот?
Я почувствовал, как внутри у меня все опускается. Я был преступник и должен понести наказание за содеянное зло.
Но вскоре ливень перешел в струи, потом полетели одиночные капли, потом — брызги. И долго еще висела морось — мельчайший дождь, еще мельче ситника. Появилось солнце и сквозь малые бусинки дождя заиграло, начало сушить и жарить мокрую землю.
Пополудни мы уже снова были на лошадях и, отдохнувшие, повеселевшие, гоняли волокуши, радуясь сенокосу. Вот тебе и частые дождички, буйные ветры!
— Эх, кабы отработать бы в один раз за всю жизнь и потом отдыхать, — мечтает Коля Козел, — потом бы до самой смерти лежать и плевать в потолок.
— Дак ведь скоро сенокосу конец, — пытаюсь я утешить его.
— Да что сенокос! После него на страду перебросят. Там хребты не так трещать будут. Там-то мы горя хлебнем куда с добром.
К концу работы снова усталость охватывает всего, и только птицы неугомонны. Вот воробьи крикливой стаей проносятся за какой-то золотом сверкающей птицей. Чем она их обидела и растравила? Та летит как стрела, воробьиный эскорт повторяет ее движения. Коля Козел показывает на нее:
— Иволга!
И снова на много бессонных, жарких и голодных дней в глазах цветы, шмели, трава, колосья, небо и полуденный, звенящий в голове зной.
Немало лет прошло с тех пор, многое забылось, но сенокос как особое время, особую пору деревенской жизни не могу забыть. Не выходит из головы скошенная трава, превращающаяся в гордые стога сена. Поля наливающейся ржи. Тропинки и дороги, пыльные от жары и человеческих ног.
В самый разгар лета спать в доме стало душно, и я попросился, чтобы меня пустили на сеновал. Мама сначала была против:
— Напужает еще кто-нибудь. Заикой сделает на всю жизнь.
Но отец не возражал:
— Пущай идет. Кто его напугает? Не маленький.
Мне шел одиннадцатый год, и уже хотелось хоть в чем-то проявить самостоятельность и этим утвердить себя, по крайней мере в собственном мнении.
На сеновале спалось хорошо. Сначала, правда, когда входишь в непроглядную темноту под крышу, становится не по себе, но потом, преодолев минутный страх, засыпаешь быстро. Сеновал был над конным двором, и, засыпая, я слышал в ночной тишине, как время от времени фыркают лошади да на зубах у них хрустит сено.
Вот в это лето, на сеновале, я и оказался невольно зрителем, а может, даже соучастником одной романтической истории. Я тогда еще ничего не знал о любви, и то, что услышал и увидел, было открытием неведомого мне мира.
Лежа на сене и притаившись как мышь, я с интересом следил, как постепенно разгорается чувство, потом внезапно перешедшее в пылкую любовь двух молодых сердец.
Деревенский волокита Алеша Маевский завораживал на виду у меня Ефросинью, дочь Гаврила Зайца, ночного сторожа коммуны. Алеша был старше ее лет на десять, но до сих пор ходил холостым. Об Ефросинье все бабы говорили, что ей в самый раз идти замуж.
Читать дальше