Все эти обстоятельства вразумили родителя моего, что домашнее, одиночное воспитание для меня не годится. В Москве учебных общественных заведений в почете не было. Не знаю, как и через кого, отец вошел в сношения с иезуитским заведением в Петербурге. Однажды, это было летом, в селе пашем Остафьеве, отец вызывает меня к себе. Нашел я его на террасе, выдающейся в сад. Перед ним был стол, на столе бумага, чернильница и перья. Довольно сурово, но, видимо, и грустно озабоченный, приказал он мне сесть и писать под диктовку его. Диктовал он на французском языке. В импровизации своей – он мастер был говорить и большой диалектик – изложил он картину моего воспитания, не отвечающего желаниям его; беспощадно вычислял все недостатки и погрешности мои. Обвинительный акт ничего не пропустил и был полновесен. Между прочим отец упоминал, как доволен он дочерьми своими, которые утешают и радуют старость его, тогда как я…
Тут умиление и слезы не дали ему возможности продолжать. Он отпустил меня и приказал мне переписать набело продиктованное им.
Скажу откровенно. Я не был растроган этою сценою. Вероятно, казалось мне, что суд и приговор, надо мною произнесенные, были слишком строги. Я как будто чувствовал, что не я один виноват в неудовлетворительных последствиях воспитания моего. Тогда был при мне наставником и преподавателем француз Дандилли, и, кажется, с некоторыми притязаниями на родственное свойство с известным духовным писателем Arnaud d'Andilly. Но, как бы то ни было, ни в нравственном, ни в ученом и учебном складе своем не отвечал он требованиям и условиям звания своего. Он был неглупый француз, добродушный, уживчивый, очень веселый, забавный краснобай; в доме нашем был он всеми любим. После того завел он в Москве французскую книжную лавку. До конца жизни его оставался я с ним в коротких и приятельских сношениях. Гораздо позднее прочтение этой бумаги пробуждало во мне умиление и сожаление, что я не в радость был отцу моему.
Вскоре после наказной грамоты отец мой, несмотря на лета свои, немощи и особенно домоседные привычки, сам отвез меня в Петербург. Я был помещен в иезуитский пансион. После предварительного и легкого испытания определен был я во второй класс, то есть средний. В этом классе товарищи были все более или менее ровесниками моими. Это было по учению. Но вскоре отношения и сношения мои связались гораздо теснее с воспитанниками старшего класса. Все были они старше меня: иные опереживали меня четырьмя и пятью годами. Они возвысили меня до себя и обходились со мною, как с ровнею. Тогда это меня радовало, но я не сознавался, и самолюбие мое не обольщалось. Но теперь не могу не заключить, что, стало быть, в то время я чего-нибудь да уже стоил. Стало быть, в характере моем, в уме были до некоторой степени развиты привлекательные свойства, которые сближали меня с старшим поколением. Ныне с умилением приношу дань благодарности этим товарищам, которые привели меня. Но едва ли не над одними могилами раздается голос моей признательности. Смерть всех их перебрала. По крайней мере, не знаю, где отыскать мне живого товарища. Но память о них и о той счастливой поре жизни еще жива во мне.
Вызовем некоторые имена из этой приснопамятной для меня дружины, из этого рассадника, в котором развивались и созревали будущие силы. Юшков, уже и тогда ваятель, или резчик, но из бумаги и из карт, будущий охотник до лошадей и знаток; он искусно и изящно вырезывал статных и породистых лошадей, которыми любовались мы и даже промышляли, пуская их между собою в продажу и обмену. Челищев, смуглый, черноволосо-кудрявый, которого прозвали мы цыганом. Приятная симпатическая личность. Брусилов, будущий герой многих не писанных, но осуществившихся романов. Энгельгардт, Обресков, Северин, Смирнов. Некоторых из них встречал я после по пути жизни, и всегда сходились мы, как некогда бывшие товарищи, бывшие рекрутские однокашники. С одними разрознила нас смерть, с другими – жизнь. С одним Севериным отроческое товарищество, по благоприятному стечению обстоятельств, обратилось в крепкое и до конца неизменное дружество. В пансионе он прекрасно учился и был поведения образцового. Одаренный отличными способностями, он и тогда уже обещал быть правильным, осторожным и оглядливым дипломатом. Энгельгардт – он впоследствии хорошо и всенародно был знаком Петербургу. Расточительный богач, не пренебрегающий веселиями жизни, крупный игрок, впрочем, кажется, на веку своем более проигравший, нежели выигравший, построитель в Петербурге дома, сбивающегося немножко на Парижский Пале-Рояль, со своими публичными увеселениями, кофейнями, ресторанами. Построение этого дома было событием в общественной жизни столицы. Пушкин очень любил Энгельгардта за то, что он охотно играл в карты, и за то, что очень удачно играл словами. Острые выходки и забавные куплеты его ходили по городу: и в пансионе еще промышлял он этим, между прочим, и на мой счет, как говорится. Тотчас по водворении: моем приветствовал он меня следующим куплетом:
Читать дальше