Вот маленький листок с поздравлением ко дню 1 Мая (к сожалению, не сохранился конверт с почтовыми штемпелями, поэтому трудно установить, какого года). Конечно — первый экземпляр: из «Нового мира» письма под копирку не приходили. Казалось бы, что в подобной ситуации требовалось от Александра Трифоновича? Подписаться — и все. А он подписывается — и делает тёплую приписку: «Рад за Ваши успехи, дорогой М.Л.!» (видимо, дело было после какой-то моей публикации, показавшейся ему удачной).
А в поздравлении к Новому, 1965-му, году — юбилейному для «Нового мира» — Александр Трифонович добавляет от руки к печатному тексту: «Спасибо за записки в № 1 (или 2)». Тут это «или 2» в скобках характерно: он не терпел того, что называется «стрепануться», и, не имея твёрдой уверенности, что мой материал пойдёт в первом номере, хотел быть точным и в своём «спасибо».
Особенно много приписал Александр Трифонович к письму — кстати, тоже довольно большому и весьма нестандартному по содержанию, — которое я получил из редакции «Нового мира» к 50-летию наших Вооружённых сил. Тут после слов о том, что, мол, несколько лет назад читатели узнали меня как писателя, Александр Трифонович делает от руки развёрнутую сноску: «Я значительно раньше узнал Вас, дорогой Марк Лазаревич, как пилота, о чем Вы, надеюсь, тоже помните!»
Я не стал бы хвастать этими дорогими для меня свидетельствами доброго, внимательного отношения Александра Трифоновича, но уверен: немало людей могут похвастать тем же и показать подобные же листочки бумаги с приписками, сделанными рукой Александра Трифоновича.
Но, при всем характерном для него человечном отношении к людям, невозможно было воспринимать его как этакого рождественского деда. Он бывал очень разный (интересно, что данное свойство — бывать очень разным — я не раз наблюдал у людей значительных, крупнокалиберных, например у С.П. Королева, у А.Н. Туполева…).
Так, долгое время, бывая в редакции «Нового мира», я наблюдал Александра Трифоновича лишь с одной стороны: видел его спокойным, доброжелательным, внимательным к собеседнику. Но вот однажды я сидел в его кабинете в «Новом мире» и во время нашего разговора в комнату зашёл сотрудник редакции, чтобы высказать (как я понял, вторично) своё несогласие с каким-то ранее принятым решением. Вообще-то сам факт его появления с подобным делом в кабинете главного редактора свидетельствовал о том, что в принципе такое было возможно: «передокладывать» начальству (чего, как известно, страшно не любят чиновники) в «Новом мире» не возбранялось. Но то — в принципе. А в данном случае Александр Трифонович возвращаться к ранее рассмотренному и решённому им вопросу не захотел. Он обратил к вошедшему своё, ставшее каким-то каменно-неподвижным, лицо, посмотрел на него тяжёлым, свинцовым взглядом и… Впрочем, никакого "и" больше не было. Александр Трифонович то ли вообще ни слова не сказал, то ли сказал что-то настолько лаконичное, что оно мне даже не запомнилось, но, так или иначе, мгновение спустя в кабинете никого кроме нас двоих не было. Так что оставаться хозяином в своём деле он умел.
О своих недругах — личных и литературных (что, впрочем, насколько я понимаю, чаще всего совпадало) — старался высказываться сдержанно, тщательно соблюдая внешнюю объективность. Лишь однажды зашёл разговор о Кочетове — в связи с появлением в печати очередного произведения этого писателя (кажется, «Секретаря обкома»). И тут Александр Трифонович вдруг высказал — очень чётко и в то же время эмоционально — то, что думал об этом человеке, которого считал небесталанным («К сожалению…»), но вредным по направленности его творчества, да и по позиции, занимаемой им в жизни. Слушать Александра Трифоновича в тот раз мне было особенно интересно, в частности, потому, что свою собственную гражданскую позицию он, насколько я мог наблюдать, почти никогда не декларировал. Не скрывал, активно проявлял во всем, что делал, но — не декларировал. Лишь иногда — что называется, к слову — бросал лаконичное замечание о, так сказать, динамике развития этой своей позиции. Так, например, вскользь упомянул он однажды о «наивном деревенском антисемитизме» (так он сформулировал), с которым когда-то пришёл в город и о котором вспомнил не с раскаянием даже, а скорее с удивлением.
Гражданской позиции Твардовского специально никто не учил. Вернее, учила сама жизнь. Поэтому, наверное (или, точнее, в том числе и поэтому), она и была у него сложена так нерушимо крепко. Не представляю себе сил, которые могли бы деформировать убеждения Александра Трифоновича о том, «что такое хорошо и что такое плохо».
Читать дальше