Тут же Денис Васильевич указал на некоторые противоречия и недосмотры, которые он опытным зорким глазом усмотрел в «Записках» Дуровой. Потом побранил Сенковского за его бездумно-шутовское обращение с рецензиями на книги. А заодно сообщил о своих домашних новостях:
«Я еду или... переселяюсь со всей семьей в Москву, в сентябре, — или, лучше сказать, жена едет со всем моим народишком, а я остаюсь еще в степях для рысканья за зайцами, лисицами и волками и не прежде буду в Москву, как в конце октября; пиши ко мне туда и адресуй письма на Пречистенку в мой собственный дом, бывший Бибиковой. Прости».
Вскоре к Денису Васильевичу пришло августовское письмо Пушкина, в котором он сетовал на нестерпимую лютость цензуры...
Подобные письма, по понятным причинам, конечно, пересылались не почтой, а с надежной оказией.
Оставались считанные месяцы жизни Пушкина, но оба они, не ведая о том, целиком были заняты общими заботами о журнале, с нетерпением ждали выхода каждого номера «Современника».
13 октября 1836 года Давыдов писал Пушкину:
«Я совсем переселился в Москву; живу в собственном доме на Пречистенке (бывшем доме Бибиковой). Слышу, что вышел 3 номер «Современника», в котором и «Партизаны» мои и Башилов, — пожалуйста, присылай скорее этот номер, дай взглянуть на моих детищ; да не забудь прислать и пострадавшего в битве с ценсурою, ты давно мне это обещал; мне рукопись эта и потому нужна, что нет у меня черновой; черт знает куда делась...»
В это время в обществе уже бушевала буря, вызванная напечатанием в № 15 журнала «Телескоп» Надеждина одного из «Философических писем» Чаадаева. «Басманный философ», как называли Петра Яковлевича в Москве по месту жительства его на Новой Басманной, при всей его блестящей начитанности а беспощадной логичности мышления отличался чрезвычайной крайностью воззрений.
Отвергая со справедливым пафосом духовную нищету самодержавия и гневно протестуя против «жалкой действительности», автор «Философического письма» обрушился и на русский народ, обвиняя его в том, будто он явился в мир «без наследства», лишен «развития собственного, самобытного», не породил «ни одной великой истины» и потому «не приобщил ни одной идеи к массе идей человечества». Даже декабризм, к которому он сам тяготел когда-то в молодости, вызвал у него лишь прямое и жестокое осуждение.
Пушкин, глубоко оскорбленный, как и многие другие передовые и мыслящие люди в лучших своих патриотических чувствах, споривший с Чаадаевым и ранее, вступил с ним в блистательную эпистолярную полемику. Поддержав его в критике современной общественной жизни, поэт непримиримо выступил против огульного и высокомерного охаивания России, ее народа, ее истории:
«Что же касается нашей исторической ничтожности, то я решительно не могу с вами согласиться... Клянусь честью, что ни за что на свете я не хотел бы переменить отечество, или иметь другую историю, кроме истории наших предков, такой, какой нам бог ее дал».
В этом непреложном споре Давыдов, конечно, всем своим горячим и возмущенным сердцем был на стороне Пушкина. Смутили Дениса Васильевича не только многие положения «Философического письма», но и то, что поведение автора после обрушившегося на него и на издателей «Телескопа» официального гонения было отнюдь не безупречным. 23 ноября Давыдов писал об этом Пушкину из Москвы:
«Ты спрашиваешь о Чедаеве? Как очевидец я ничего не могу тебе сказать о нем; я прежде к нему не езжал и теперь не езжу. Я всегда считал его человеком начитанным и, без сомнения, весьма умным шарлатаном в беспрерывном пароксизме честолюбия, — но без духа и характера, как белокурая кокетка, в чем я не ошибся. Мне Строганов рассказал весь разговор его с ним; весь, — с доски до доски! Как он, видя беду неминуемую, признался ему, что писал этот пасквиль на русскую нацию немедленно по возвращении из чужих краев, во время сумасшествия, в припадках которого он посягал на собственную свою жизнь; как он старался свалить всю беду на журналиста и на ценсора, — на первого потому, что он очаровал его (Надеждин очаровал!) и увлек его к позволению отдать в печать пасквиль этот, — а на последнего за то, что пропустил оный. Но это просто гадко, а что смешно, это скорбь его о том, что скажут о признании его умалишенным знаменитые друзья его, ученые Balanche, Lamene, Guisot и какие-то немецкие Шустера — метафизики! Но полно; если б ты не вызвал меня, я бы промолчал о нем, я не люблю разочаровывать; впрочем, спроси у Тургенева, который на днях поехал в Петербург, он, может, расскажет происшествие это не так...»
Читать дальше