Не-ет, лучше уж допеть свою арию, закончить ее, пусть и на последнем вздохе.
Разрешившись в три дня черновиком в сто двадцать страниц, совершенно обалделый и счастливый, я оглянулся вокруг и обнаружил, что нахожусь на Западном Урале, в деревне Быковке, в своей избе, которую думающие обо мне хорошо городские знакомые именуют дачей, в избе давно не топлено, на часах десять утра и, значит, последнюю ночь я вовсе не ложился спать (нехорошо жена будет ругаться!), но ее, жены, слава бор, тут нет и я один и что хочу, то и делаю! «Гр-р-роми захватчиков, рр-ре-бята-а!» — заорал я и стал затоплять печь. Дрова сухие, березовые, печка железная, колено трубы вставлено в раструб русской печи — гудит сооружение огнем, потрескивает — в избе веселее и теплее делается. И тут я услышал громкие рыдания во дворе: в порыве творчества забытый мною вовсе пес мой Спирька ревел на всю деревню, запертый под крыльцом. Я добежал во двор и услышал, как Спирька бьется в своей каюте, которую мой отец, «просоленный моряк», звал — «губахтой». Я отворил дверцу, и, чуть не сбив меня с ног, Спирька бросился с «губахты» на меня и от радости поцарапал мне когтями брюхо.
Я был довольный и счастливый, заголил рубаху и спросил: «Что ты, зверь, делаешь?!» Спирька лизнул меня в брюхо своим горячим сиреневым языком, впереди меня ворвался в дом и загремел чашкой, в которой я ему приготовил еду, но забыл ее вынести.
У меня кончился табак, хлеб — все, кончилось, и, главное, хотелось поскорей домой, прочесть черновик жене, позвонить в Москву и похвастаться Александру Николаевичу, как я тут ударно работнул. Но попасть домой было не так просто. Пароходы ходить перестали, лодки вытащены на берег, лед не встал, да и заберег-то еще нету, снег раза четыре уже выпадал и снова оплывал, затаившись лишь по ложкам и буреломникам, а его со всех сторон просасывало, точило, уносило, растаскивало, мокреть тяжело висела, брызги воды не светились, а свинцово падали, бились о пластами слежавшиеся на земле листья.
Слышал я, будто на воде оставлена Сылвенская переправа — такой белый катерок, почему-то кинутый на Камское водохранилище с Енисея, и везде у него по стенам цветные фото родных мне, сибирских видов. Столбы: «Дед», «Перья», «Колокол», и даже в одном месте излучина реки снята, а по ней, с букашек величиною, рассыпаны избы моего родного села Овсянки.
Привязал я Спирьку за речкой, у бабушки Даши, на постой, и под горестный его плач, с черновиком в рюкзаке, стриганул на участок Быковская база, куда этот самый катерок, по слухам, еще захаживал.
«База!» — пришло же в голову кому-то такое название! Располагаясь в устье реки Быковки, спертой подпором водохранилища, была здесь плоточная гавань; сам поселок, по пузо в грязи, пьяно валялся меж двух косогоров разъезженных, раздрызганных гусеницами тракторов, заваленных железом, проволокой, гниющими лесоотходами.
Пустынно было в устье Быковки, тихо в поселке — сезон всюду кончился, всякий люд, как рабочий, так и праздный, покинул сии берега. По водохранилищу гнало мелкую волну, и она позванивала обломками тонкого льда по всему заливу, шевелила осклизлые бревна, брошенные у берегов и по берегам. У одного костерка на берегу сидело человек с десяток народу: мальчик в легкой, даже легкомысленной по такой поре курточке, старик с батожком, несколько работниц стеклозавода, живших по одну сторону водохранилища, работавших по другую, на станции Сылва. И еще была там в шляпке канареечного цвета, аляповато накрашенная молодка не молодка, девка не девка, словом, женщина неопределенных лет.
Я спросил насчет переправы. Старик шевельнулся, пристально, словно бы изучая, всмотрелся в меня и сказал:
— Кто е знает? Вчерась была. А будет ли седни?..
— Будет, будет! — затрещала дама в канареечного цвета шляпе. — На той стороне нету, значит, в Троицу ушла, а из Троицы обязательно завернет. Как им не завернуть, они же знают же, тут же ж люди…
— Завернут, когда не напьются аль настроение будет, — мрачно заметила пожилая работница стеклозавода, хорошо, видать, изучившая нравы местных флотоводцев.
Сидели долго. Одна из женщин принесла топор, мы с нею попеременке перерубили сухое бревно, накатили его на было утихший огонь, и костер наш затрещал и оживился. Мальчик, отогревшийся возле огня, то и дело убегал из заувея за каменный бычок» выглядывал катер, но скоро, обожженный холодным, сырым ветром, возвращался к огню и уныло ронял:
— Нет, не видно. — И почему-то виновато глядел на меня при этом.
Читать дальше