Д. вызвал врача — температура не проходит. Мадам Кац, мать моей подруги Жанин Кац, временно поселилась у меня — в ожидании дочери, депортированной в Равенсбрюк вместе с Мари-Луизой, сестрой Робера. Звонил Риби, спрашивал Робера. Он был в той же колонне, он сбежал раньше Перротти и вернулся раньше.
Ничего. Ни днем, ни ночью. Д. принес мне «Комба». Последнее сообщение: русские взяли станцию метро в Берлине. Но пушки Жукова по-прежнему стоят вокруг Берлина через каждые восемьдесят метров и продолжают расстреливать его развалины. Штеттин и Брно взяты. Американцы на Дунае. Вся Германия в руках американцев. Не так-то просто оккупировать страну. Что они могут с ней сделать? Я стала как мадам Бордес, я больше не поднимаюсь с постели.
Мадам Кац ходит за покупками, готовит. У нее больное сердце. Она купила мне американское молоко. Если бы я была действительно больна, мадам Кац, наверно, меньше думала бы о своей дочери. Ее дочь инвалид, после костного туберкулеза одна нога у нее не сгибалась. Она еврейка. В Центре я узнала, что они убивали инвалидов. Насчет евреев уже многое стало известно. Мадам Кац ждала шесть месяцев, с апреля по ноябрь 19 45-го. Ее дочь умерла в марте 1945-го, официальное извещение о смерти прислали в ноябре 1945-го, понадобилось девять месяцев, чтобы отыскать в списках фамилию. Я не говорю с ней о Робере Л. Она повсюду разослала приметы своей дочери: в транзитные центры, на все границы, всем родственникам — ведь никогда не знаешь… Она купила пятьдесят банок американского молока, двадцать кило сахара, десять кило конфитюра, кальций, фосфат, спирт, одеколон, рис, картошку. Мадам Кац говорит: «Все ее белье выстирано, починено, выглажено. Я отдала обновить ее черное пальто — поменять подкладку, переставить карманы. Я все сложила в большой чемодан и пересыпала нафталином, я все проветрила, все готово. На ее туфлях сделаны новые набойки, чулки заштопаны. Думаю, я ничего не забыла».
Мадам Кац бросает вызов Богу.
Ничего. Черная дыра. Ни малейшего просвета. Я выстраиваю цепочку дней, но между тем моментом на дороге, когда Филипп не услышал выстрела, и вокзалом, где никто не видел Робера Л., пустота. Я встаю. Мадам Кац поехала к сыну. Я оделась и сижу у телефона. Приходит Д., он требует, чтобы я пошла с ним поесть в ресторан. В ресторане полно. Люди говорят о конце войны. Все говорят о немецких зверствах. Мне не хочется есть. Меня тошнит оттого, что едят другие. Я хочу умереть. Я отрезана, будто бритвой, от всего остального мира, даже от Д. Инфернальный подсчет: если сегодня вечером не будет вестей, он умер. Д. смотрит на меня. Может сколько угодно смотреть — он умер. Не стоит говорить ему, он не поверит. «Правда» пишет: «Пробил последний час Германии. Вокруг Берлина сжимается кольцо огня и железа». Это конец. Когда наступит мир, его здесь не будет. В Фаенце итальянские партизаны взяли в плен Муссолини. Вся Северная Италия в руках партизан. Но кроме того, что Муссолини схвачен, ничего не известно. Торез думает о будущем, он говорит, что придется поработать. Я сохранила для Робера Л. все газеты. Если он вернется, я поем вместе с ним. Но не раньше, нет. Я думаю о матери немецкого солдата, шестнадцатилетнего мальчика, который семнадцатого августа 1944 года одиноко умирал на набережной Искусств, лежа на груде камней, — она еще ждет сына. Теперь, когда де Голль у власти, когда он признан героем, в течение четырех лет спасавшим нашу честь, когда этот человек, столь скупой на похвалы народу, оказался на виду, в нем появилось что-то жестокое, отталкивающее. Он говорит: «Пока я на месте, в доме будет порядок». Де Голль ничего не ждет, кроме мира, только мы еще ждем. Извечное женское ожидание -как всегда, во все времена, во всех уголках земли женщины ждали возвращения мужчин с войны. Но мы живем в той части света, где мертвые громоздятся горами неопознанных костей. Это происходит в Европе. Это здесь сжигают евреев, миллионы евреев. Это здесь их оплакивают. Америка с удивлением смотрит, как дымят гигантские крематории Европы. Я невольно думаю о той старой, седой женщине, которая будет горестно ждать вестей от своего сына, так одиноко умиравшего в шестнадцать лет на набережной Искусств. И подобно тому как я видела этого мальчика, кто-то, возможно, видел моего мужчину -во рву, с зовущими в последний раз руками и уже невидящими глазами. Кто-то, о ком я никогда не узнаю и кто никогда не узнает, чем был для меня этот человек. Мы принадлежим Европе, это происходит здесь, в Европе, здесь мы заключены все вместе перед лицом остального мира. Мы из расы тех, кого сжигали в крематориях и душили в газовых камерах Майданека, и мы же — из расы нацистов. Уравнивающая функция крематориев Бухенвальда, голода, общих могил Берген-Бельзена — все мы причастны к этим могилам, эти поразительно одинаковые скелеты принадлежат европейской семье народов. Не на Зондских островах, не в странах Тихого океана произошли эти события, а на нашей земле, земле Европы. Четыреста тысяч скелетов немецких коммунистов, погибших в Дора с 1933 по 1938 год, похоронены в той же европейской братской могиле, вместе с миллионами евреев, вместе с мыслью о Боге, мыслью о Боге, умиравшей с каждым евреем, с каждым. Американцы говорят: «Сегодня нет ни одного американца, будь то парикмахер из Чикаго или крестьянин из Кентукки, который не знал бы о том, что происходило в концентрационных лагерях Германии».
Читать дальше