Он замечал ваше сияние, обманчивые призраки, небесные видения, в этом столь разреженном воздухе! Он знал, какой рой страстей беспрерывно гудит и носится в сердцах! Растроганным взором он следил за игрой этих страстей, всегда готовых померяться друг с другом силой, друг с другом согласиться, друг друга разорвать, возвысить, спасти, причем игра страстей, их трепетание ни на мгновение не нарушат внешней гармонии и обаяния, величавого спокойствия, простоты и сдержанности. Так научился он ценить и уважать благородные манеры и выдержку в соединении с силой чувства, которая предохраняет деликатность от перерождения в приторность, мешает предупредительности стать навязчивой, приличию превратиться в тиранию, хорошему вкусу выродиться в привередливость; он никогда не допускал, чтобы эмоции, как это часто случается, походили на те известковые растения, твердые и ломкие, которые получили унылое наименование железных цветов: flos ferri.
В этих салонах строгая благопристойность не служила к тому, чтобы прикрывать, как корсетом, изуродованное сердце; она обязывала только одухотворять все связи, поднимать выше все отношения, облагораживать все впечатления. Неудивительно, что первые привычки, полученные Шопеном в мире высокой благовоспитанности, внушили ему веру, что общественные приличия вовсе не одинаковая маска, скрывающая за симметричностью одинаковых линий характер каждой индивидуальности, а служат к тому, чтобы сдерживать страсти, не подавляя их, очищать от безобразящей их грубости, от принижающего их реализма выражения, от вульгарной бесцеремонности, от притупляющей буйности, и учат «влюбленных в невозможное» сочетать все добродетели, порождаемые познанием зла, с теми, которые «ведут к его забвению в любви»; [142]становится почти возможным невозможное явление: воплощение Евы, непорочной и падшей, вместе девы и любовницы!
По мере того как эти первые впечатления молодости отодвигались в область воспоминаний, они получали в его глазах всё больше прелести, очарования и обаятельности, тем более, что действительность ничего не могла им противопоставить, не могла ни отвергнуть, ни разрушить это обаяние, затаенное в глубине его воображения. Чем больше удалялась в прошлое эта эпоха, чем дальше уходил он вперед в своей жизни, тем больше он влюблялся в образы, которые он вызывал в своей памяти. Это были великолепные портреты во весь рост, улыбающиеся головки пастелью, медальоны в трауре, камеи в профиль, потемневшие гуаши, побледневшие нежные карандашные наброски. Эту многоликую галерею красавиц он, наконец, стал видеть постоянно перед умственным своим взором, и от этого еще неодолимее становилось его отвращение к свободному обращению, к грубой власти каприза, к неистовому желанию опорожнить кубок фантазии до последнего остатка, к всяческим заскокам и несуразностям жизни, что так часто встречается в странной и подвижной среде, получившей название парижской богемы.
Говоря об этом периоде жизни Шопена, протекавшем в высшем обществе Варшавы, таком блестящем в ту эпоху, мы не можем лишить себя удовольствия процитировать несколько строк: их можно лучше применить к Шопену, чем многие иные страницы, где думали заметить это сходство и где, однако, можно его найти лишь в искаженном виде силуэта, нарисованного на эластичной ткани, если перекосить ее в двух разных направлениях.
«Мягкий, чуткий, во всем особенный, он в пятнадцать лет соединял в себе всю прелесть юности и серьезность зрелого возраста. Он остался нежным как телом, так и духом. Однако это отсутствие телесного развития позволило ему сохранить красоту, особенное лицо, не имевшее, так сказать, ни возраста, ни пола. У него не было мужественного, отважного вида потомка племени древних магнатов, умевших только пить, охотиться и воевать; не было в нем и изнеженной миловидности розового херувима. Всего больше он был похож на одно из тех идеальных созданий, которыми средневековая поэзия украшала христианские храмы: прекрасный лицом ангел, как величавая печальная женщина, стройный, как молодой олимпийский бог, и венчало этот облик выражение, одновременно нежное и строгое, целомудренное и страстное.
Такова была основа его существа. Не могло быть мыслей чище и возвышеннее, чем у него; не могло быть чувств более постоянных, более исключительных, до мелочей преданных, чем у него… Однако он понимал лишь то, что было подобно ему самому… Все остальное было для него лишь тяжелым сном, который он хотел стряхнуть с себя жизнью в своем кругу. Всегда погруженный в свои мечтания, он не любил действительности. В детстве он не мог взять в руки ничего острого – и не порезаться при этом; в зрелом возрасте он не мог столкнуться с человеком другого типа, – чтобы его не покоробило от этого живого противоречия…
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу