Однако он также уклонялся от всяких связей, отношений, от всякой дружбы, которая пожелала бы увлечь его за собой и затянуть в более шумные и беспокойные сферы. Готовый отдать все, он не отдавал самого себя. Он знал, должно быть, какой исключительной преданности было достойно его постоянство, какую безграничную привязанность была достойна понять и разделить его верность. Быть может, думал он, как некоторые взыскательные души, что любовь и дружба – если не всё, то ничто! Быть может, ему было тягостнее довольствоваться долей этих чувств, чем вовсе не испытывать их и лелеять безнадежный идеал! Было ли так или иначе, никому не могло быть известно в точности, так как он не любил говорить ни о любви, ни о дружбе. Он был нетребователен, подобно тем, чьи права и справедливые требования намного превышают всё, что можно было бы дать им. Ближайшие его знакомые не проникали в святыню его души, столь сокровенную, что они даже не подозревали о ее существовании!
В своих сношениях и беседах он, казалось, интересовался только тем, что занимало других; он остерегался выводить людей из круга их индивидуальности, чтобы не вводить в свой. Если он отдавал мало своего времени, зато отдавал его целиком. О чем он мечтал, чего желал, к чему стремился, чего добивался, – никто никогда его не спрашивал, никто в его присутствии не имел свободного времени об этом подумать, если его белая, тонкая рука касалась инструмента, согласовывая медные струны с золотыми струнами его лиры. В беседе он редко останавливался на волнующих вопросах. Он касался их лишь вскользь, и, так как дорожил своим временем, беседа легко исчерпывалась событиями дня. Он, однако, прилагал старания, чтобы она не уклонялась в сторону, чтобы не стать ее предметом. Его личность не привлекала назойливого любопытства, не вызывала хитроумных домыслов, пересудов; он слишком нравился, чтобы толкать на размышления.
Его личность в целом была гармонична и, казалось, не требовала никаких комментариев. Взгляд его голубых глаз выказывал скорее остроту ума, нежели мечтательность; в его мягкой и тонкой улыбке не сквозила горечь. Нежный, прозрачный цвет лица пленял глаз; белокурые волосы были тщательно причесаны; у него был выразительный нос с горбинкой, небольшой рост, хрупкая внешность. Жесты были изящны и выразительны; тембр голоса глуховатый, иногда он почти задыхался. Его походка была так изящна и манеры носили такой отпечаток высшего общества, что его невольно принимали за князя. Весь его облик напоминал цветок вьюнка, покачивающий на необычайно тонком стебле венчики чудесной расцветки – из такой благоуханной и нежной ткани, что рвется при малейшем прикосновении.
В обществе он отличался-ровным настроением духа, свойственным тем, кого не гложет забота, так как они не преследуют никаких выгод. Обычно он бывал весел; его сатирический ум мгновенно открывал смешное, и не только на поверхности, где оно бросается в глаза всем, а гораздо глубже. Он был неистощимо изобретателен в потешной пантомиме. Он забавлялся часто воспроизведением в своих комических импровизациях музыкальных оборотов и приемов некоторых виртуозов, имитировал их жесты и движения, выражение лица – с талантом, вскрывавшим в одно мгновенье всю их личность. Его черты становились неузнаваемыми, он подвергал их самым неожиданным метаморфозам. Однако, даже имитируя безобразие и гротеск, он никогда не терял врожденной грации; даже гримаса не могла его обезобразить. Его веселость была тем привлекательнее, что он всегда держался в границах хорошего вкуса и всегда был далек от всего, что могло выйти за его пределы. Непристойное слово или распущенность он считал недопустимыми даже в самые интимно-фамильярные минуты.
Как и все поляки, Шопен не чуждался острого слова. Его постоянное общение с Берлиозом, Гиллером и другими современными знаменитостями, любителями поговорить, приправляя слова перцем, не преминуло обострять его колкие замечания, иронические ответы, двусмысленность некоторых действий. Он умел колко отвечать тем, кто пытался неделикатно эксплуатировать его талант. Весь Париж говорил об одной из таких колкостей, сказанных им одному нетактичному гостеприимному хозяину, [118]указавшему ему на открытый рояль, после того как гости оставили столовую. Понадеявшись в простоте души и пообещав гостям, что Шопен исполнит в виде десерта несколько произведений, он мог убедиться, что, «сводя счеты без хозяина, приходится считать дважды». Шопен сначала отказывался, наконец, раздосадованный неприятной и неделикатной настойчивостью хозяина, сказал вполголоса, чтобы лучше подчеркнуть слова: «Ах, сударь, ведь я же почти ничего не ел». – Однако этот жанр остроумия был у него скорее заимствованным, чем присущ ему от природы. Он владел рапирой и шпагой, умел парировать удары, нападать. Но, выбив оружие из рук противника, он снимал перчатки и кидал прочь маску и не думал о них больше.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу