Ида Наппельбаум вспоминала, что в Доме писателей возле гроба стоял Макогоненко со своей дочерью от последнего брака и сыном от первого, которого растила Ольга. "Он стоял красивый, седовласый уже, круглолицый, холеный, а она лежала страшная и неживая!" [162] Наппельбаум И. Угол отражения. С. 155.
С негодованием об отношении властей к памяти поэта писал Даниил Гранин:
"20 ноября 1975 г. Вот и похоронили Ольгу, Ольгу Федоровну Берггольц. Умерла она в четверг вечером. Некролог напечатали во вторник, в день похорон. В субботу не успели! В воскресенье не дают ничего траурного, чтобы не портить счастливого настроения горожан. Пусть выходной день они проводят без всяких печалей. В понедельник газета "Ленинградская правда" выходная. Во вторник не дали, что, мол, особенного, куда спешить. Народ ничего не знал, на похороны многие не пришли именно потому, что не знали. Газету-то читают, придя с работы. Могли ведь дать хотя бы траурную рамку, то есть просто объявление: где, когда и где похороны, дать можно было еще в субботу. Нет, не пожелали. Скопления народа не хотели. Романовский обком [163] Романов Григорий Васильевич (1923–2008), в то время – первый секретарь Ленинградского обкома КПСС.
наконец-то мог отыграться за все неприятности, какие доставляла ему Ольга. Нагнали милиции: и к Дому писателей, и на Волково кладбище. Добились своего – народу пришло немного. А как речей боялись, боялись, чтобы не проговорились – что эта великая дочь русского народа была "врагом народа", была арестована, сидела, у нее вытоптали ребенка, ее исключили из партии, поносили… На самом деле она была врагом этого позорного режима. Никто, конечно, и слова об этом не сказал. Не проговорились. Только Федя Абрамов намекнул на трагедию ее жизни, и то начальство заволновалось. Я в своем слове ничего не сказал. Хотел попрощаться, сказать, за что любил ее, а с этими шакалами счеты у гроба сводить – мелко перед горем ее ухода, заплакал, задохнулся, слишком много нас связывало. Потом, когда шел с кладбища, даже на следующий день заподозрил себя – может, все же боялся? Неужели даже над ее гробом лжем, робеем?
Зато начальство было довольно. Похоронили на Волковом, в ряду классиков, присоединили, упрятали в нечто академическое. Так спокойнее. И вроде бы почетно. Рядом Блок, Ваганова и пр. Чего еще надо? А надо было похоронить на Пискаревском, ведь просила – с блокадниками. Но где кому лежать, решает сам Романов. Спорить с ним никто не посмел. А он решает все во имя своих интересов, а интерес у него главный был – наверх, в Москву, чтобы ничего этому не помешало!" [164] Гранин Д. Похороны 18 ноября 1975 года // Ольга. Запретный дневник. С. 331.
На Пискаревском хоронить не стали.
"Закрываются дверцы автобуса, и остаются на улице люди, которым не на чем доехать до кладбища, – негодующе вспоминала Оконевская. – Уже открыты ворота Литераторских мостков. Навсегда закрывается черная крышка гроба. Она сразу становится белой от снега, потом снова черной – первые комья земли, согретые теплом дружеских рук, и снова белой. Первый могильный саван, а на нем, почти вертикально, – мраморная светло-серая плита с надписью золотом, в которой нет ничего лишнего:
ОЛЬГА БЕРГГОЛЬЦ
1910–1975
И лица… лица… В них растерянность, отчаяние, воспоминания, боль…" [165] Оконевская О. «…И возвращусь опять» // Ольга. Запретный дневник. С. 327.
"Какие чудные звезды… Когда я гляжу на них, я точно не живу. Они такие чудные, такие дивные, что я не нахожу слов… – записывает 30 марта 1925 года в дневнике пятнадцатилетняя Ольга. – Какой ужасно-ничтожной чувствуешь себя со всеми своими помыслами перед ночным небом… Я благоговею, трепещу перед небом… Иногда как огненной стрелой пронзит мысль: ведь все это вертится, кружится, летит куда-то, все стремится… Тогда я вся замираю, становится страшно. Как мало знают люди! Ведь где-то там, во тьме, рождаются и умирают звезды, создаются новые миры и рушатся старые…"
И взрослая, прошедшая тюрьму, пережившая гибель детей, она напишет:
На Мамисонском перевале
остановились мы на час.
Снега бессмертные сияли,
короной окружая нас.
Не наш, высокий, запредельный
простор, казалось, говорил:
"А я живу без вас, отдельно,
тысячелетьями, как жил".
И диким этим безучастьем
была душа поражена.
И как зенит земного счастья
в душе возникла тишина.
Такая тишина, такое
сошло спокойствие ее,
что думал – ничего не стоит
перешагнуть в небытие.
Что было вечно? Что мгновенно?
Не знаю, и не всё ль равно,
когда с красою неизменной
ты вдруг становишься одно.
Когда такая тишина,
когда собой душа полна,
когда она бесстрашно верит
в один-единственный ответ —
что время бытию не мера,
что смерти не было и нет.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу