Он опять согнулся над сапогом.
— Трудно на вас работать, господин Гумилев. Селезнем ходите, рант сбиваете. Никак подметку не приладишь.
— Это у меня походка кавалерийская.
— Может, и кавалерийская, только, извиняюсь, косолапая…
— Все-таки, Илья Назарыч, почему же Пушкин немец? Старичок опять захихикал.
— А вот я вам стишком отвечу:
Люблю тебя, Петра творенье,
Люблю твой стройный, строгий вид,
Невы державное теченье,
Береговой ее гранит.
— Ну, как по-вашему? Люблю! Что же он любит? Петра творенье. Русскому ненавидеть впору, а он — люблю. Немец! Державу любит! Теченье! Гранит — нашими спинами тасканный, на наших костях утрамбованный!.. Ну?..
— Я тоже люблю, однако русский.
— Ну, это потом разберут, русский вы или нет… Готовы ваши сапожки. Деньгами платить будете или потом мукой рассчитаетесь? Мукой? — Ладно. Сейчас вам их заверну. Шаркая, сапожник вышел.
— Забавный старик.
— Очень. Немного тронувшись, кажется.
— Пожалуй. Но умница. Слышал, как рассуждает? Его бы в религиозно-философское общество, а не сапоги чинить… И в комнате у него как мило. Смотри: чистота, книжки разложены. Что это он пишет, давай посмотрим?
Гумилев отвернул обложку копеечной тетрадки. На первой странице было старательно выведено:
"Утренняя Звезда, источник милости, силы, ветра…"
— Вот ваши сапожки…
Гумилев обернулся с тетрадкой в руках:
— Что это такое, Илья Назарович?
Старик поглядел из-под очков, пожал плечами.
— Такое, что по чужим комодам шарить не полагается.
— Вы, значит, мне это прислали?
— Выходит, что я-с.
— Зачем?
— Там было указано, зачем, — переписать и разослать.
— Да вы сами понимаете, к кому эта молитва?
Сапожник насупился.
— Нет у меня времени, граждане, к сожалению, времени не имею. Вот ваши сапожки. Дозвольте деньги за работу — ждать муки мне несподручно. И, если по сапожной части, ищите, господин, другого мастера. Я в деревню уезжаю…
…Где я слышал этот голос? А! — вот что…
— Уезжаете? Покойнички беспокоятся? — сказал я тихо. Старик посмотрел на меня насмешливо.
— Чего им беспокоиться, молодой человек? Им в земле покойно. Это, скорее, живым следует. Мое нижайшее, граждане.
x x x
Через год, под грохот кронштадтских пушек, я шел по Каменноостровскому.
Меня окликнули. — В., какой-то облезлый, похудевший.
— Что с вами?
— На Шпалерной сидел. Попал в засаду.
— Где же?
— Так, из-за спирта. Сапожник один спирт мне доставал. Зашел к нему, — ну, а там засада. Три месяца продержали…
— Сапожник? Это не в Лавре, не Илья Назарыч?
— Вот как? Значит, спите вы не так уж крепко. Верно, Илья Назарыч. Но откуда же вы имя и адрес знаете?
— Не только адрес, но и был у него и не прочь бы еще зайти потолковать. Может, пойдем вместе?
В. криво улыбнулся.
— Трудновато это: в декабре еще расстреляли. За спирт. А жаль — славный спирт продавал, эстонский, и брал недорого.
Летом 1910 года, на каникулах, я прочел в "Книжной Летописи" Вольфа объявление о новой книге. Называлась она "Студия Импрессионистов".
Стоила два рубля.
Страниц в ней было что-то много, и содержание их было заманчивое: монодрама Евреинова, стихи Хлебникова, что-то Давида Бурлюка, что-то Бурлюка Владимира, нечто ассирийское какой-то дамы с ее же рисунками в семь красок.
Я эту «Студию» выписал. Потом, у Вольфа, мне рассказывали, что я был одним из трех покупателей. Выписал я, выписала какая-то барышня из Херсона и некто Петухов из Семипалатинска. Ни в Петербурге, ни в Москве — не продали ни одного экземпляра. Только мы трое не пожалели кровных двух рублей, не считая пересылки, за удовольствие прочесть братьев Бурлюков с ассирийскими иллюстрациями в семь красок.
Только мы: я, барышня из Херсона и Петухов. Трое из ста шестидесяти миллионов.
О, Русь! О, rus!
Но это потом мне объяснили у Вольфа. Тогда же, выписывая, я испытал даже некоторое беспокойство: получу ли, не распродана ли?
"Студия Импрессионистов" внешностью не разочаровала. Формат большой, длинный, обложка буро-лиловая, с изображением чего-то непонятного: может быть, женщина, может быть, дом. Ассирийские рисунки тоже были недурны, хотя семь красок оказались преувеличением. Красок было две, все тех же — бурая и лиловая. Содержание же, "сплошное дерзанье", — просто меня потрясло. С завистью я перечитывал стихи про оленя, затравленного охотниками:
И вдруг у него показалась грива,
И острый львиный коготь,
И беззаботно и игриво
Он показал искусство трогать.
Читать дальше