— Чтобы прослыть за труса? Благодарю покорно. Зато, когда мы сошлись с ним на дистанции, я взял с собой полную фуражку черешен, и пока он в меня целился, я преспокойно ел мои черешни. [10] Note10 Этой темой Пушкин отчасти воспользовался впоследствии для своего рассказа "Выстрел".
— Лучший способ доказать свое презрение к противнику! Но сердце у тебя, признайся, все-таки екало?
— Ничуть. В минуту обиды я вспыхну как порох, а как дойдет до расплаты — я уже не волнуюсь.
— И он тебя не ранил?
— Нет. Рука, видно, дрогнула.
— А ты его?
— Я спросил только: "Довольны ли вы?" Он в ответ раскрыл мне объятья, а я — повернул к нему спину.
— Вот это так! Ну, а второй случай был у тебя с кем?
— Тоже с военным — с командиром егерского полка Старовым. В городском казино танцевали. Я дирижировал танцами и велел играть мазурку. Вдруг откуда ни возьмись — молоденький армейский офицерик и кричит музыкантам: "Кадриль!" Я повторяю: "Мазурку!" Он свое: "Кадриль!" А я, смеясь: "Мазурку!" Музыканты, хоть и полковые, послушались меня, как дирижера, и заиграли мазурку. Начальник офицерика, полковник Старов, подозвал его к себе и потребовал, чтобы тот призвал меня к ответу. Бедняга опешил: "Да как же-с, полковник, я пойду объясняться с ними? Я их совсем не знаю…" — "Не знаете? — оборвал его Старов. — Так я объяснюсь за вас". И, подойдя ко мне, он объявил, что я должен тотчас извиниться перед его подчиненным. Я, понятно, наотрез отказался, и на другое же утро мы стояли с ним у барьера. Но была сильная метель, нельзя было целиться хорошенько, и снег забивался в пистолеты. Оба мы дали по два промаха и отложили дело, пока не пройдет метель; а тем временем нас помирили.
— Опять тебя Бог спас! — сказал Пущин.
— Да, верно, я Ему еще нужен. Впрочем, дело это имело еще маленький эпилог. Старов участвовал в кампании Двенадцатого года и заслужил славу храброго рубаки. Поэтому примирение его со «штафиркой» возбудило в городе большие толки. Два дня спустя, играя в ресторане на бильярде, я своими ушами слышал, как бывшие тут же в бильярдной ом. Я подошел к ним и прямо объявил: "Как мы покончили со Огаревым, — это наше дело; но я уважаю Старова, и если вы, господа, позволите себе еще осуждать его в моем присутствии, то я приму это за личную обиду, и вы будете иметь дело уже со мною".
— И что же эти господа?
— Смутились и стушевались. В этого времени я слыл в городе отчаянным головорезом, — со смехом заключил Пушкин. — Да как же, помилуй: человек в архалуке, в бархатных шароварах, непричесанный, неприлизанный, гуляет по улице запанибрата с генералами и размахивает при этом железной дубинкой! А местным тузам — армянам и молдаванам — режет правду в глаза, да еще в стихах! Кто-то по поводу слова «бессарабский» скаламбурил даже на мой счет: "бес арапский". Но виноват ли я, скажи, что моей африканской натуре надо было перебеситься?
— И что, кишиневцы давали тебе к тому столько прекрасных поводов? — досказал Пущин.
— У большинства там, действительно, вся цель жизни сводится к вину, картам и танцам. Но ты не думай, Пущин, что на уме у меня были одни дурачества. Между тамошним офицерством и чиновничеством было несколько человек с высшими умственными интересами. Сам Инзов, при всей простоте обращения, — человек просвещенный, начитанный, особенно по истории и естественным наукам. У него сходился свой избранный кружок, в котором можно было отвести душу. [11] Note11 Из членов этого кружка упомянем только о генерале Михаиле Федоровиче Орлове, который участвовал прежде в петербургском литературном обществе «Арзамас» под прозвищем Рейна, в 1812 году первым из русских вступил в Париж, за свою храбрость и заботливость о солдатах заслужил название "цвета русских генералов", а в 1821 году, в бытность в Кишиневе, женился на старшей Раевской, Екатерине Николаевне, приятельнице Пушкина по Гурзуфу.
Здесь обсуждались все злобы дня — литературные, общественные, политические; а когда началось это несчастное восстание турецких христиан, мы все возгорели ненавистью к их притеснителям и готовы были также ринуться в бой… Есть моменты, когда ради ближнего готов поставить жизнь на карту!
— Ты, как поэт, в особенности. Восстание это если и было бесплодно, то для тебя послужило новым предметом вдохновенья.
— Для поэта, мой друг, весь окружающий мир, вся жизнь представляют неисчерпаемый источник вдохновенья: садись только да пиши. Кишиневцы видели во мне, конечно, прежде всего опасного ветреника, который при случае может щегольнуть стихом. Для Инзова с его кружком я был еще добрым малым. Едва ли кто из них подозревал, что я живу двойною жизнью: одною — с ними, другою — с самим собой. Я вел постоянную переписку с петербургскими литераторами; я перечитал массу книг не только на русском языке и трех главных иностранных, но и на итальянском, на испанском. Как школьник, который взялся наконец за ум, я пополнял те пробелы, что оставил у меня лицей. А сколько я работал над своим слогом, над каждым стихом!.. Одну поэму, которая меня не удовлетворяла, я даже сжег. [12] Note12 Поэму «Разбойники»; напечатанный затем отрывок из нее случайно сохранился у младшего Раевского.
Читать дальше