В первой книге мемуаристки говорится о «кучах рукописей», которые Ахматова, она, Хазин и я выносили куда-то из квартиры арестованного поэта, во второй — из этих рукописей выделился только один «не замеченный обыскивающими» листок, и листок тот зачем-то был отдан мне, хотя это, как утверждает Н. Мандельштам, был единственной автограф ненапечатанного стихотворения на смерть Андрея Белого.
Она ошибается, как уже было сказано выше.
Когда Мандельштамы уехали в Чердынь, я немного пришла в себя и подумала о своем положении.
На всякий случай я отдала дорогие мне письма и стихи некоторых поэтов очень любящей меня кузине, но автограф только что высланного Мандельштама она не рискнула взять, а я не имела права ей его навязывать, так как она никакого отношения к этой стороне моей жизни не имела. Моя неизменная подруга Елена предложила мне отдать его ее матери.
— Мы всегда относим к ней все, что хотим уберечь от любопытных глаз, — сказала она, — Шура (ее муж-художник) хранит там даже «порнографию» (т. е. то, что называли порнографией наши ретивые критики).
Однако через несколько дней Елена пришла ко мне с сообщением, что мать вернула ей автограф Мандельштама: у нее и так хранились бумаги сына ее подруги – юноши, высланного за принадлежность то ли к сионистам, то ли к меньшевикам, не помню.
– Ну хорошо, давай ею мне, придумаю что-нибудь, — говорю я.
– А я его спустила в уборную, — отвечает Лена.
Я была убита. «Там ничего нельзя было разобрать», — оправдывалась Лена. В эти же дни неожиданно вернулись из Чердыни Мандельштамы. Я с сокрушением успела рассказать Наде об этом печальном эпизоде и о реплике Лены. Надя грустно ответила: «Вот такие черновики и разбирают текстологи».
Итак, Мандельштамы приехали из Чердыни. В Москве они должны были получить новое направление в ссылку. Кажется, им был предложен некоторый выбор. Воронеж был предпочтен другим разрешенным городам.
В рассказах Нади о поездке в Чердынь фигурировал грузовик, которого испугался Осип Эмильевич. Шофер был человек с лицом палача (воображаю: козырек на глаза, жесткая складка рта или сладкая улыбка и рыжая борода, я видела и таких, и таких). Мандельштам решил, что его везут расстреливать. Он не хотел садиться в машину. «Не могли подобрать шофера с более человеческим лицом», — возмущалась Надя. Она смело отправляла телеграммы в Москву — в ЦК, в ГПУ, Сталину: «Поэта довели до сумасшествия… это — государственное преступление: поэт отправлен в ссылку в состоянии безумия», — вопила Надя по телеграфу. Когда Мандельштаму заменили Чердынь Воронежем и мы обсуждали, кто добился этого: Ахматова ли, ходатайствовавшая перед Енукидзе, или Бухарин, написавший Сталину: «Поэты всегда правы, история за них», или Пастернак, которому, как теперь широко известно, звонил по поводу Мандельштама Сталин, — я полушутя, полусерьезно говорила: «Это вы, Надя, вас испугался сам Сталин». Я преклонялась перед нею.
Мандельштам был оскорблен, что попал в Чердынь в общество политических ссыльных: меньшевики, эсеры, бундовцы… Между бывшими членами разных партий вспыхивали распри. В воронежских стихах «Стансы» им посвящена строка: «Клевещущих козлов не досмотрел я драки» (слышала от Нади тогда же).
В Москве Мандельштамы задержались дня на два, на три. Осип был в состоянии оцепенения, у него были стеклянные глаза. Веки воспалены, с тех пор это никогда не проходило, ресницы выпали. Рука на перевязи, но не в гипсе. У него было сломано плечо — последствие прыжка из окна второго этажа Чердынской больницы.
Пока Надя бегала оформлять документы в соответствующем управлении ГПУ, я оставалась с ним. Осип лежал на постели с застывшим взглядом. Мне было жутковато оставаться с ним вдвоем. Кажется, мы выходили гулять. Я повязывала ему галстук. Он кричал сердито: «Осторожно… рука».
Провожали их на вокзал Александр Эмильевич, Евгений Яковлевич и я. По дороге заезжали на Кузнецкий мост — выправлять еще какие-то документы. За нами шли, не скрываясь. Оттуда поехали на трамвае. Надя с братом сели с вещами на переднюю площадку второго вагона, а Осип Эмильевич, его брат и я стояли на задней площадке того же вагона.
Я еще не отдавала себе отчета, но уже заметила, что Мандельштам точным примеривающим глазом смотрит на мостовую, и не успела я сообразить, что он делает, как он, со своей подвязанной рукой, спрыгнул с трамвая на ходу. Справился он с этим прыжком великолепно и спокойно пошел через пыльную вокзальную площадь, замощенную булыжником, лавируя между машинами и телегами, Не сталкиваясь с людьми, суетливо тащившими к вокзалу свои мешки. Никто из нас не решился спрыгнуть вслед за Мандельштамом, мы не знали, что делать, и с облегчением вздохнули только на платформе, куда Осип Эмильевич пришел молчаливый и задумчивый. Прощаясь, он поцеловался со мной, и я старалась не задеть его больную руку. В вагоне у окна сидел плотный румяный блондин в фуражке с голубым околышем. Он не спускал с нас глаз.
Читать дальше