Вот он извлек из кармана своей гимнастерки фотографию фашиста.
— Ну, как вам нравится этот фрукт?
С открытки, окрашенной в тон сепии, смотрят на меня холодные глаза. На плечах извивается канитель майорских погон, с рукава подмигивает мертвым глазом эсэсовский знак. Над кармашком френча ввинчены два железных креста. Попадались и нам довольно часто подобные фотографии, но я не коллекционировал их.
Задетый за живое, впервые жалею, что не могу ничем подобным похвастать перед Луковкиным.
— Где вы его ухлопали? — спросил я безразлично, отдавая ему фото.
Луковкин довольно ухмыльнулся:
— А зачем его хлопать? Это наш… Тот самый, который был на приеме у рейхскомиссара Коха.
Я внимательно смотрю то на открытку, то на своего собеседника. Не могу удержаться от похвалы.
— Вот это работа!
— Правда? — спросил Луковкин, с удовольствием потирая руки.
— А где же вы его завербовали?
— Да нет, зачем? Вы думаете — фашист? Нет, это наш. Он вместе со мной прилетел. Язык у него, разговор, с этаким восточно–прусским выговором. Говорит — никакой немец не подкопается. Ну, и документы… Все в порядке.
— Зачем же вы его к Коху посылали?
— Да вот, выручал одну польку. Тоже наша.
— Интересно. И стоило рисковать?
— Как видно, стоило, — ответил он.
— О чем же у них была беседа?
Толстяк стал рассказывать:
— Попал он к Коху по рекомендации жандармского генерала как ветеран Восточного фронта. Вот этот крест у него за битву под Москвой, это — за Крым. Так надо понимать по крайней мере…
— Ну, и о чем же они говорили?
— Вначале Кох интересовался, в каких частях служил наш фон–дем… Фриц — Кузнецов. Затем спросил: «Правда ли, что мы были разбиты под Москвой?» Вот тут–то мой парень чуть не засыпался. Еле нашелся: «О нет, партейгеноссе Кох! Армия фюрера непобедима!» — и понес еще какую–то чепуху. Кох взглянул на него внимательно, презрительно прижмурился… А затем сразу: «Чем могу служить», и так далее. Парень наш встает и, изобразив смущение, в меру своих сил стесняясь, говорит нерешительно: «Разрешите говорить, как мужчина с мужчиной?» И, получив милостивое разрешение, рассказывает о своей–де любви к польке. Рейхскомиссар сух и официален. Выслушав до конца и не подавая руки, подходит к дверям. «Если уж вам так нужна эта полька, то из уважения к этому, — и он указал на крест, — мне ничего не стоит… Но все же не понимаю, не понимаю…» И, кивнув головой, отошел к столу, нажал кнопку звонка. Аудиенция окончена. Проходя по коридорам, мимо мертво стоящих часовых, наш парень думает: «Переборщил, чуть было не засыпался!» Но девушка, нужная нам до зарезу, арестованная во время облавы и только поэтому не подвергавшаяся обыску, в тот же день была на свободе.
— А если бы обыскали?
— У нее в волосах был на кальке один план… Понимаете?
Еще много разных событий рассказывал мне Луковкин. Я уже не так внимательно слушал его. Сопоставляю все виденное до сих пор в других отрядах с делами Медведева. Какая разница в технике! Какие различные приемы.
Прощаясь, Луковкин сказал мне озабоченно:
— Как бы ваши ребята не встретили Кузнецова. В гестаповском мундире на дорогах из Ровно.
— А он на чем разъезжает?
— На опель–капитане…
— Да, может выйти камуфлет…
Мы, встревоженные, поглядывали друг на друга. Я вспомнил, как накануне встретили медведевцы наш батальон Кульбаки. Встревожился тем более, что знал: наши хлопцы по машинам, тем более офицерским легковым, бьют наверняка. Очень было бы жаль, если бы Кузнецов напоролся на засаду ковпаковцев.
И еще раз вглядываясь в фото Кузнецова, я сказал Луковкину:
— Пойду доложу командиру. Надо принять меры.
— Какие же?
— Приказ по заставам: легковые машины пропускать без огня.
Луковкин пожал мне руку на прощание очень горячо.
По его лицу видел я, что он не только руководит работой талантливого разведчика Кузнецова, но и любит его, как родного брата.
Задав еще несколько вопросов о южном направлении и получив подробные данные, я возвратился к своим.
Проходя по лагерю нашего отряда, я как–то по–новому смотрел на обозы ковпаковских рот.
Разные вещи творились в тылу у немцев.
Новый марш вывел нас на край радзивилловских угодий. Словно срезанные под линеечку, кончались дремучие леса. Двухсотлетние сосны и ели выстроились по ранжиру зеленой шеренгой.
Сразу за ними начинается степь. Чуть холмистая, будто тронутая легкой зыбью гладь озера, уходит она на запад и юг. А если взобраться на дерево, видна она на десятки километров.
Читать дальше