Мистер Питер, любезно, но непоколебимо исполнял здесь один мастерский трюк за другим. Сейчас он остановился и предложил нам выйти; очевидно, предстояла особенная сенсация. Между прилавками, на которых были разложены не поддающиеся расшифровке даже для опытного глаза продукты животного и растительного царства, он провел нас к какому-то балагану. Еще сидя в автомобиле я обратил внимание на высокую мачту, с которой почти до земли свисал узкий вымпел.
Когда мы достигли места, я, правда, сперва малость оторопел, как перед пугающей картинкой-загадкой, от того, что здесь предстало моим глазам. Висевшее на мачте было не вымпелом, а гигантской вздернутой змеей, питоном, без головы и с распоротым животом. Преодолев испуг, я разглядел подробности. Питон был отличительным знаком торговца рептилиями, который предлагал на продажу все, что добывалось на болотах его ловцами. Странная дичь была разложена на его прилавке и спрятана под ним — целиком и кусками, живая и разделанная.
Я снова увидел здесь пеструю гадюку из храма Змей, а также маленьких крокодилов и плоских черепах. В клетке содержалось какое-то косматое животное, которое я затруднился классифицировать зоологически и которое мистер Питер назвал fox. Экземпляр, за который сотрудник иного зоопарка вывалил бы столько золота, сколько весит сама зверушка, наверняка предназначался для кастрюли.
Кроме нас перед стойкой не видно было ни зевак, ни покупателей. Вероятно, лишь немногие могли себе позволить эти деликатесы: изысканная пища для пиров.
Почему живодерня производит здесь такое сильное впечатление? Должно быть, потому, что эти существа у нас на родине считаются несъедобными: черепаху не подают на стол в таком виде, да и лягушка уже сомнительна. Разрезанные, они заставляют вспомнить о нарушенном табу, о чем-то «нечистом» в смысле иудейских предписаний. Когда все считается возможным, до каннибализма, кажется, остается один лишь шаг.
Нам привычен вид наших мясных магазинов. Чтобы догадаться о стоящих за всем этим страданиях тварей, требуется иная перспектива, отчуждение, какое несколько лет назад суровой зимой я испытал на мосту через Дунай в Ридлингене: мимо проезжал грузовик, нагруженный животными, которые были лишены голов и ободраны, и вытянули в воздух красно-синие замороженные ноги. При этом, словно молния, ошеломляющее чувство, будто очутился на какой-то злобной планете.
Черепахи были положены на спину и, пленники собственного панциря, двигали ногами точно часовой механизм. Они могут пробыть в таком положении довольно долго, и потому на парусных судах служили живым продовольствием. Здесь природа ради надежности пожертвовала свободой. Я спрашиваю себя, что происходит, если одна из них падает на спину на морском берегу. Китаец держит взаперти населяющих страну животных, потому что они более выпуклы и легче могут переворачиваться.
Но, проклятие, otote, что же это такое? Я хотел бы избавить Штирляйн от ужаса, да только она уже его увидела. Белый холмик мяса и внутренностей на середине стола увенчивает что-то красное, как вишня или земляника. Это — сердце, и оно пульсирует в ровном, медленном ритме, в каком черепаха двигает ногами — верное сердце; оно посылает посмертные сигналы.
Я увлек Штирляйн на противоположную сторону узкой улицы и купил ей там охапку орхидей, длинные, многоцветные метелки; они были так же дешевы, как у нас полевые цветы.
Я пытался уснуть, а в ушах все стоял гнетущий стук того сердца. Так в разбитом зеркале еще созраняется некогда могучее знание, еще живет могучая уверенность.
НА БОРТУ, 22 ИЮЛЯ 1965 ГОДА
Я отучаю себя от известных наивностей с большим трудом. Когда снова приходил кто-то, раскладывал свой мусор in politicis, in litteris, in moralibus [105], и все приходили в восторг от его благообразия и аромата, у меня возникало, напротив, две догадки:
Во-первых, я все же мог обманываться относительно сущности всех этих речений. Возможно, в них или за ними что-то и было, о чем судить подобающим образом мне мешал как раз мой скепсис. В пользу этой догадки говорил неистовый фанатизм этих людей, их интеллектуальное сочувствие всему, что не относится к «элитному», их благоговение перед своими подозрительными святыми. Очень хотелось бы знать, откуда эти малые черпают такую убежденность.
Во-вторых, я допускаю, особенно in politicis, наличие иронии или хотя бы маккиавеллиевской сдержанности, на которую они будут ссылаться потом, лет через двадцать, когда начнут пресмыкаться перед новыми кумирами. Я испытал власть банальностей и испытываю ее по сей день. Искусство, даже в мусическом смысле, заключается не в том, чтобы преодолевать их, а в том, чтобы более или менее вежливо их обходить.
Читать дальше