1 ...6 7 8 10 11 12 ...140 «Будьте как боги! Всякое заведомое исключение — жуть!»
«Всякое заведомое исключение — жуть…» От этой всеядности экспансия в иные сущности, почти хищная охота за пониманием своего сложного, безмерного, жаждущего быть понятым Я.
В отличие от множества талантливых творцов, бесконечно ищущих колею своего главного призвания, Маринин путь был предопределен изначально. Призвана в цех Поэтов еще до рождения, явилась на свет уже со сложившимся механизмом особости.
На четырехлетнего ребенка обрушилась лавина слов, требующая складывания в созвучия рифмы. Неотвязные мячик-спрячик, галка-моталка, стол ушел, слон-стон. Чуть позже бездна чужих слов — уже сочиненных, магически сопряженных, наполовину непонятных, наполняющихся от этой непонятности особым смыслом, гипнотизировала девочку. Проваливалась в книгу, как в омут, да не в детскую, а в запретную, взрослую. Из хранящегося в комнате старшей сестры Леры собрания сочинений Пушкина вырастает «мой Пушкин» — наполовину угаданный, придуманный. Обожаемый, тайный — ее. А чей же? Раз за разом Марина переписывает околдовавшие ее строки «Прощай же море». Красиво, без помарок, в свою тетрадку. Как бы навсегда присваивая их. С шести лет она начала писать стихи сама и прятала от взрослых. Они считали эти словосложения обычной ребячьей забавой, а маранье бумаги — напрасной тратой времени, которое, как и бумагу, лучше бы использовать с толком. Например, на уроки музыки — мать серьезно вознамерилась сделать Марину пианисткой. Звуки, извлекаемые пятилетней крохой из рояля, были куда убедительней «испачканных» листов. В воспитательных целях направленность занятий Марины формировалась волевым усилием: играть — «да», писать — «нет». «Все мое детство, все дошкольные годы, вся жизнь до семилетнего возраста, все младенчество — было одним большим криком о листке белой бумаги. Подавленным криком», — вспоминает Цветаева через тридцать лет. Наверно, бумага у девочек все же была, но боль непонятости, отсутствия поощрения главного дара осталась.
Марина обожала свой детский рай — дом в Трехпрудном. Вместе со своим одиночеством, запретами, тайнами, обидами, победами. Здесь она родилась, здесь, едва осознав себя, почувствовала в себе Поэта. Здесь произошла встреча, определившая Поэту его принадлежность к иному миру — миру высших сил, к вечному противостоянию добра и зла.
«С Чертом у меня была своя прямая от рожденная связь, прямой провод. Одним из первых тайных ужасов и ужасных тайн моего детства (младенчества) было: Бог — Черт! Бог — с безмолвным молниеносным неизменным добавлением — Черт… Это была я, во мне, чей-то дар мне — в колыбель. (…) Между Богом и Чертом не было ни малейшей щели — чтобы ввести волю, ни малейшего состояния, чтобы успеть ввести как палец сознание и этим преодолеть эту ужасную сращенность…(…)…О, Божие наказание и терзание, тьма Египетская!» «Он сидел на Валериной кровати — голый, в серой коже, как дог, с бело-голубыми, как у дога, или у остзейского барона, глазами, вытянув руки вдоль колен, как рязанская баба на фотографии или фараон в Лувре, в той же позе неизбывного терпения и равнодушия. (…) Главными же приметами были не лапы, не хвост, не атрибуты, главное было — глаза: бесцветные, безразличные и беспощадные… Я его до всего узнавала по глазам, и эти глаза узнавала бы — без всего. Действия не было. Он сидел, я — стояла. И я его — любила».
Для Марины он был Мышастый — имя настолько сокровенное, что произносила его девочка только в постели или шепотом. «Звук слова «Мышастый» был сам шепот моей любви к нему».
Марина ощущала верно — «это было в ней, чей-то дар ей в колыбель». И догадывается — дар поэзии — «отрожденная поэтова сопоставительная — противопоставительная страсть…»
«Милый серый дог моего детства — Мышастый! Ты обогатил мое детство на всю тайну на все испытания верности. И, больше, на весь мир. Ибо без тебя бы я не знала, что он есть. Тебе я обязана своей несосвятимой гордыней, несшей меня над жизнью выше, чем ты над рекою — божественной гордыней — словом и делом его. Тебе я обязана своим первым преступлением: тайной на первой исповеди. После которой — все уже было преступлено. Это ты разбивал каждую мою счастливую любовь. Разъедая ее оценкой и добивая гордыней. Ибо ты решил меня поэтом, а не любимой женщиной».
Отрожденная поэтова сопоставительная — противопоставительная страсть… — Бог — Черт. Потом станет ясно: душа Марины принадлежит Богу, но она отказывается быть его слепым орудием, отказывается подчиняться правилам игры в рабскую преданность, фальшивую праведность, жаждет диалога на равных. Вот за эту дерзость «несосвятимой» гордыни быть ей — Поэту — бесконечно низвергаемой в ничтожность своей человеческой уязвимой телесности. Ибо даже несосвятимая гордыня — орудие пытки. Ибо даже великий Поэт — смертен. С этим никак не могла смириться Цветаева. Наказание было жестоким. Наказание Тьмой. И принято без покаяния.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу