Зимняя ночь с оглядкой выходила из темных, одетых инеем переулков. Глухо гудела колокольная медь.
Подъезжая к дому, Сергей увидел одинокую женскую фигуру, остановившуюся на тротуаре.
Разумеется, он обознался. А все-таки жаль, что ее нет здесь, его попутчицы. Кто она, эта замкнутая в себе девушка? Что таит она в своем молчании? Ему захотелось увести ее в теплый праздничный дом, увидеть в ее темных неулыбчивых глазах золотые огоньки елочных свечей. Может быть, от их тепла и света оттает ее скованная душа!
Дома застали Любовь Петровну, высокую, очень бледную, в черном платье.
Увидев мать, Сергей почему-то смутился. С мучительной жалостью он взглянул на ее волосы, остриженные осенью после тифа, заглянул в темные и почему-то влажные глаза. Она же, немного покраснев, поцеловала его в висок, задала два-три незначащих вопроса и ушла в себя. Ее молчаливая отчужденность никого не удивляла. Казалось, жизнь ее как бы остановилась в то утро, когда они уехали из Онега. Она, по существу, и не любила его, но ведь после Онега и совсем ничего не было!
Елочные свечи, отгорев, погасли в темной игольчатой гущине. Нюся уходилась от смеха, беготни и треска хлопушек. Покинутый щелкун лежал на спине среди рассыпанной золоченой скорлупы, тараща глаза на погашенную елку. Все устали.
Только лукавый и нежный напев песни Шуберта все еще бродил по комнатам трубниковской квартиры.
Сергей тихонько опустил крышку фортепьяно.
Мария Аркадьевна задумалась. Откуда у этого мальчика, сутулящегося над клавиатурой, такая львиная хватка, такая манера «вводить» в клавиши осторожные белые пальцы!..
Когда Сергей, проводив мать, вернулся, в доме уже спали.
В гостиной пахло елкой и свечным нагаром. Через открытую форточку влетали снежинки. Одна Мария Аркадьевна все еще сидела в кресле, закутавшись до глаз в белый оренбургский платок.
Взглянув на ее легкие волосы, высоко поднятые со лба, на тонкие брови и добрые, всегда озабоченные глаза, Сергей подумал, что из всей большой семьи после бабушки она была, пожалуй, единственным близким ему человеком. Он присел рядом на скамеечку, обитую штофом.
— Скажи мне, только правду… — немного подумав, сказала она. — Как тебе живется там, у Сатиных?
Он ответил не сразу.
— Пожалуй, неплохо. Главное — никто не мешает заниматься, и я как будто бы никому…
— Только-то! — усмехнулась Мария Аркадьевна. — А я вот думаю, что у нас тебе, пожалуй, было бы теплее…
— Знаю, — тихо проговорил он. — Но… может быть, и не надо, чтобы было очень тепло!..
Тетя Маша тихонько вздохнула.
— Тебе виднее… Ложись, милый! Измаялся…
4
На первый день рождества он не пошел к Скалонам. Желание появиться в театре сюрпризом было слишком велико.
Почти весь день он провел у матери на Фонтанке» в ее крохотной комнатке, заставленной реликвиями Онега, где трудно было повернуться.
День хмурился. А в ушах с неотвязной настойчивостью звучал пушкинский эпиграф: «Пиковая дама означает тайную недоброжелательность…»
Когда он вошел в зал, рампа была освещена.
Поздно!» — подумал он. Понести сейчас владевший им «трепет тайный» в ложу Скалон, где будут посторонние, растерять, растратить его в праздных учтивостях, в пустых разговорах…
Здесь все было не так, как в Москве.
Прежде всего царящий во всем холодноватый гон морской волны, расшитые серебром ливреи седовласых капельдинеров, блеск императорских орлов и радужный свет электрических люстр.
Зал был полон и казался окутанным голубоватой дымкой. По ярусам и галереям тихо веял тот особый, волнующий «театральный» ветерок сложным ароматом духов, старого лака и еще чего-то, чему не придумано название.
Гул оркестра — растревоженного улья — кружил голову, сея в толпе чувство радостной жути.
Просто и неторопливо начал кларнет свой таинственный рассказ о трех картах, о любви и роке.
Что-то грозное неотвратимо тяжелой поступью вошло в нарядный зал.
Еще летом, в Ивановке, Сергей внимательно, глазами музыканта, прочитал партитуру. Но летом ветер из сада лился в широко открытые окна. По комнатам кружился, летал тополевый пух. И голос подруги звучал ему каждый день и каждый час.
Здесь же со сцены кто-то бросил в лицо Сергею горькие обжигающие слова;
О нет, увы! Она знатна
И мне принадлежать не может.
Германа пел Николай Николаевич Фигнер. И с первой минуты судьба этого подвижного маленького человека в черной венгерке и серебряном парике начала томить и мучить.
Читать дальше