Умер ли я во сне, оставался ли жив – было мне не очень понятно, но при этом я странным образом понимал, что превратился в частицы, причем в частицы неодушевленные. Все выше и выше поднимаются они и начинают вдруг ощущать свет. Солнечный свет! То есть в них возрождается жизнь, чему я безмерно рад и, собственно, от радости этой просыпаюсь.
Лежу в темноте, в тишине – в предрассветной рождественской тишине – и пытаюсь сообразить, что означает этот фантастический сон. Надежду на то, что, пройдя через уничтожение, растворение, распыление, сумею когда-нибудь вновь возродиться? Этакий изобретенный моим подсознанием, то есть помимо моей воли, суррогат бессмертия, которое я, человек обезбоженный, холодно отрицаю и на которое, тем не менее, продолжаю втайне от самого себя надеяться?
А еще в ту рождественскую ночь я думал о том (страница дневника, где я записал свой сон, сохранила и эти еретические мысли), что если когда-нибудь сумею-таки принять Его существование, то лишь как существование здесь, сейчас, в этом мире. То есть в мире живых, к которым Он жмется, как жмется озябший и усталый, вынужденный таиться и потому всегда незримый странник к разложившим костер путникам. Знает: без них он окажется в полном, бескрайнем одиночестве. Да, я не верю в вечную жизнь, более того – боюсь ее, но я верю в небытие, в вечное, надежное небытие, которое рано или поздно приютит смертного человека. А вот Ему туда путь заказан. Тогда-то и мелькнула сумасшедшая, самого меня напугавшая мысль (или даже не мысль, а чувство, ощущение), что не для того родился Он в это морозное утро, чтобы мы жаловались Ему и искали у Него защиты, а чтобы было кого нам пожалеть, если, паче чаяния, никого другого поблизости не окажется.
Этот доморощенный теологический апокриф был, думаю я сейчас, неслучаен, его, по-видимому, спровоцировали апокрифы литературные, которые я как раз писал в том году и которые печатал альманах «Стрелец», выходящий не слишком регулярно, зато на его титульном листе красовались, помимо Москвы, еще и Париж с Нью-Йорком. (Где именно печатался этот толстенький оранжевый томик в мягкой обложке, до сих пор остается для меня тайной.)
Один из апокрифов был посвящен Лермонтову, который, как известно, был наделен почти сверхъестественной способностью слышать, как «пустыня внемлет Богу», но вот внимал ли сам Ему – большой вопрос.
Начинался апокриф с осторожного предположения, что, может быть, роковой выстрел, вязко хлопнувший во время грозы на склоне невысокой горы, был не торжеством зла, не триумфом темных сил, а его, зла – страшно вымолвить! – сокрушительным поражением. Что на горе Машук имел место акт саморазрушения зла, акт самоистребления зла, уже не могущего выдержать собственного деспотизма и с высокомерной усмешкой назначившего себе палача. Все ведь рушилось вокруг этого человека, все страдало и корчилось – либо в спазмах самолюбия, которое Мишель жалил беспощадно, либо в муках любви, столь искусно взращиваемой им в женских сердцах. Зачем? А затем, чтобы острее боль ощутили. Тут он был особенно изощрен, тут он был особенно утончен, тут он был особенно вдохновенен – точь-в-точь как один из его героев, признавшийся, что «делал зло именно тем, которых любил». Делал со сладострастием – «какая дикая радость разливалась по его сердцу, когда видел слезы, вызванные им на глаза, ныне закрытые навеки…»
Большеголовый уродец, кривоногий и плешивый, изображал себя на живописных портретах романтическим красавцем, тем же, кто отказывался признавать его таковым, мстил со всем неистовством бешеного своего темперамента и с дьявольской изобретательностью. «Он не впервые отомщал», – брошено в поэме, которую начал восемнадцатилетним юнцом и переделывал, кромсал, дополнял чуть ли не до последних дней своих, до вытребованного им выстрела на горе. Десяток без малого вариантов. «Как демон мой, я зла избранник», – обмолвился в одном из них, но позже слова эти вычеркнул. Все-то понимал про себя, все! – и с юношеской отвагой стремился, дитя человеческое, обуздать зло. Грозная тяга к гибели, то есть к уничтожению живущего в нем зла, причем уничтожению радикальному, вместе с носителем своим, проступает, точно алый пунктир, едва ли не во всех его деяниях, превращая линию жизни в линию смерти. Шутка ли: две дуэли за какие-то полтора года, причем вторая невесть из-за чего – бестолковщина, нелепость! – что не помешало ей увенчаться смертоубийством. В тот же миг, в том же месте, на слякотном, скользком от дождя склоне кавказской горы завершилась третья дуэль, длившаяся скрытно от глаз в течение многих дней. Завершился тайный поединок, из которого рухнувший со смертельной раной двадцатишестилетний поэт вышел победителем. Зло, которое он нес в себе, не просто было им же самим наказано, а потерпело необратимое поражение.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу