Жизнь не стояла на месте... В августе 1963 года в Гаграх Никита Сергеевич слушал, как Твардовский читает за вечерним чаем написанную десять лет назад поэму «Теркин на том свете» и, должно быть, помирал с хохоту, чем воспользовался его расторопный зять Аджубей, тем более что хохот этот слышали и Шолохов, и Федин, и Леонов, и Полевой, и Бажан, и многие иностранные литераторы, приглашенные на дачу к Хрущеву в тот день. Поэму напечатали «Известия», вскоре она выскочила отдельной книжкой — правда, единственный раз, больше не переиздавалась. Но засветившаяся на грозных устах вождя улыбка, подобно плеснувшему между тучами лучу, озарила примолкшие, посмурневшие града и веси... Посветлело и у нас в Казахстане. В Союзе писателей произошли перемены, коснулись они и «Простора»: главным редактором назначили Шухова. Обновилась редакция. Для журнала началась новая эра, возвещенная воскрешением имени Андрея Платонова: после многолетнего замалчивания «Простор» — первым в стране — обратился к нему и напечатал «осужденную», заклейменную в тридцатых годах повесть «Джан»...
Разумеется, дело не в улыбке или хмурости Хрущева: стела на его могиле рассечена на светлую и темную половины, так — из двух частей, двух полярностей — сложен был и его характер, и — что важнее — вся страна, весь народ. Люди, жаждавшие обновления, взвалившие на свои плечи ношу ответственности и долга — перед расстрелянными, замордованными, сгнившими в лагерях отцами, перед историей, перед своими посапывающими в кроватках потомками,— эти люди шли на любой риск, напирали голой грудью на штыки демагогии, пытались штурмовать бастионы из окаменевшего, расписанного цитатами дерьма, и любая брешь в неприступной, на века и тысячелетия («тысячелетний рейх»!) воздвигнутой сталинистами крепости соединяла, сплачивала, удесятеряла усилия... Оттого-то, наверное, «я» каждого так легко, так органично входило в общее «мы». Тут не было, не могло быть «моей победы», «моего поражения»: и победа, и поражение — «наши», для тех, кто соединялся в «мы», не имели значения ни возраст, ни, разумеется, пресловутый пятый пункт...
Секретарем по русской литературе в Алма-Ате стал Анатолий Ананьев. Его роман «Танки идут ромбом», вместе с моим романом, признанный в республике идейно порочным, напечатали в Воениздате. В докладе о планах журнала Шухов упомянул среди прочих и мой роман... Его никто не одернул. Николай Ровенский сообщил мне, что рукопись передали новому зам.заву отделом культуры в ЦК... К тому времени я успел поставить на романе крест. Ставку литконсультанта в Союзе писателей сократили, приходилось перебиваться заработками на радио, телевидении, на постоянную работу меня не брали, мешали слухи, будто мной написана прямая антисоветчина... Я отправился со своим другом Эдуардом Кесслером на целину, мы исколесили на его стареньком, первого выпуска «Москвиче» тысячи километров — и увидели занятых настоящим делом людей, залитые горячим солнцем поля, ковыльные степи, которых в ту пору еще хватало, серьезную, трудную, лишенную честолюбия и фальши жизнь. Я вернулся, восстановив душевное равновесие, отстранясь от литературных дрязг, с единственным желанием — написать о тех людях, которых повидал, помочь им, чем смогу, дальше жить просто, без непомерных планов и замыслов... Но дома меня ждало известие, что «Ленинская смена», ее новый, недавно назначенный редактор Юрий Зенюк намерены начать публикацию глав из моего романа — в девяти-десяти номерах.
Через некоторое время Зенюк приехал в Караганду, я отправился к нему в гостиницу. Было сумрачное осеннее утро, номер на четыре-пять человек, еще не успевшие после ночного сна привести себя в порядок люди... Я спросил, кто — Юрий Зенюк, назвал себя... Этого было достаточно, чтобы через пару секунд, еще не сказав друг другу ни слова, мы обнялись и расцеловались. Порыв этот мне и самому кажется сейчас каким-то чрезмерным, нереальным... Но так было. «Ну, что, не открутили вам из-за меня голову?» — было первое, о чем спросил я. «Да ведь это не так-то легко сделать!» — рассмеялся Зенюк — худой, длинный, с тонким и узким, каким-то подчеркнуто интеллигентным лицом, характерным для начала века, и похлопал себя по длинной, на редкость крепкой, жилистой шее.
День был воскресный, мы поехали к нам домой, сели за стол — и закончили разговор к часу ночи. Мы будто встретились после долгой разлуки и теперь спешили рассказать, что произошло за это время с каждым из нас.
Читать дальше