Отнюдь не замерла жизнь и в Хамовниках, московском музее Толстого, где хранятся все рукописи писателя. Они сегодня особенно необходимы — в разгаре работа над новым собранием сочинений Толстого. Планируется оно в 120 томах, так как юбилейное оказалось далеко не полным и нуждающимся в больших и дополнениях, и исправлениях. Так что всё как будто обстоит самым распрекрасным образом; недостатки устраняются, лакуны медленно заполняются, добродетель и справедливость повсеместно торжествуют. Вот только происходит всё это как будто в другой галактике при почти полном равнодушии припавшего к экранам телевизоров «народа», живо откликающегося на события в зарубежных и отечественных мыльных операх и на потешные шоу наших многочисленных и довольно-таки бездарных затейников, вряд ли когда-либо заглядывавших в трактат «Что такое искусство?» моралиста Толстого. Да и тираж нового Толстого такой же мизерный, как и юбилейного, но только по другим причинам, чем в советские времена. И все-таки хорошо, что тома этого издания выходят, что есть энтузиасты, губящие свое зрение, исследуя заново тексты Толстого. Может быть, и осуществится этот, кажущийся сегодня таким утопическим, проект.
Слава Льва Толстого достигла своего пика где-то на рубеже XIX и XX веков, когда, как с торжеством писал Лев Шестов, каждое новое произведение графа передавалось «чуть ли не по телеграфу в близкие и отдаленные страны». Антон Чехов на самом исходе XIX века в мало свойственной ему эмоциональной манере размышлял в письме к критику Меньшикову: «Я боюсь смерти Толстого. Если бы он умер, то у меня в жизни образовалось бы большое пустое место. Во-первых, я ни одного человека не люблю так, как его; я человек неверующий, но из всех вер считаю наиболее близкой и подходящей для себя именно его веру. Во-вторых, когда в литературе есть Толстой, то легко и приятно быть литератором; даже сознавать, что ничего не сделал и не делаешь, не так страшно, так как Толстой делает за всех. Его деятельность служит оправданием тех упований и чаяний, какие на литературу возлагаются. В-третьих, Толстой стоит крепко, авторитет у него громадный, и, пока он жив, дурные вкусы в литературе, всякое пошлячество, наглое и слезливое, всякие озлобленные самолюбия будут далеко и глубоко в тени. Только один его нравственный авторитет способен держать на известной высоте так называемые литературные настроения и течения. Без него бы это было беспастушное стадо или каша, в которой трудно было бы разобраться».
Так считал Чехов, уже преодолевший могучее влияние Толстого, а он одно время испытал сильное воздействие толстовской манеры выражаться, его рассудительности, точно назвав неудержимое влечение «гипнотизмом своего рода». Чехов избавлялся от гипнотизма сильными и своеобразными методами. Кто-то из современников застал Чехова за удивительным занятием: он исчеркал карандашом и сделал много вставок в текст повести Толстого, смущенно пояснив: «Мне хотелось бы показать, как бы я ее написал…» Занятие не только удивительное, но и необходимое: преодоление чужой и необыкновенно сильной и заманиваю-шей в полон стилистической манеры и утверждение своей. И Толстой из всех современников, похоже, больше всех любил Чехова, ему явно хотелось подчинить этого обаятельного и скромного человека своему влиянию, завербовать в полк своих единомышленников, склонить к своей вере, но чем больше он стремился добиться этого, тем очевиднее наталкивался на мягкое и потому еще более сильное, упорное, непреодолимое сопротивление, чего в душе Толстой, высоко ценивший стойкость души и личную самостоятельность, не мог не ценить.
Чехову, всецело остававшемуся независимым художником, Толстой не «мешал» (как, согласно одному личному признанию, Александру Блоку). Напротив, он был для Чехова не только всегда светившимся ориентиром, но и той нравственной силой, которая позволяла неустанно укреплять эту, как воздух необходимую, независимость. Было даже нечто наивное и религиозное в чеховской вере во всемогущество Толстого. Бунин вспоминает слова, произнесенные Чеховым в Крыму во время тяжелой болезни Толстого: «Вот умрет Толстой, всё к черту пойдет!» Всё, а особенно литература.
Судьбе захотелось так распорядиться, что первым ушел Антон Чехов. Жизнь и литература после его смерти, естественно, не остановились, но исчез какой-то крайне необходимый элемент, как-то сразу понизилось содержание и жизни, и литературы. Утрата остро переживалась еще и потому, что смерть застала писателя в самом расцвете сил: не только тяжелая, но и преждевременная. Стало вдруг ясно, что заканчивается блестящая, великая эпоха. Золотой век русской литературы. Горестно сознавал это и Лев Толстой, оплакивая не только обаятельного, скромного, милого, искреннего и честного человека, но и «несравненного художника», создателя «новых форм письма». Сначала Толстому эти формы показались странными и «нескладными», а потом он осознал, что Чехов «именно благодаря этой „нескладности“, или, не знаю как это назвать… захватывает необычайно и, точно без всякой воли вашей, вкладывает вам в душу прекрасные художественные образы…». Как раз «новые формы письма», новое художественное видение мира и человека и восхищали Толстого в произведениях Чехова. Толстой говорил: «У Чехова всё правдиво до иллюзии, его вещи производят впечатление какого-то стереоскопа… Он кидает как будто беспорядочно словами и, как художник-импрессионист, достигает своими мазками исключительных результатов».
Читать дальше