— Что со мной было! Что со мною было! Как я могла это сделать?! Я сама не знаю, что со мной было… Александр Борисович, если бы вы знали, что я переживаю! Эти ужасные ночи!.. Как я могла дойти до такого ослепления?!.. Ведь я его убила!»
Вряд ли Гольденвейзер точно передает слова Софьи Андреевны. Ничего подобного она не говорила никому другому, и по меньшей мере удивительно, что призналась в своей «вине» именно ему. Тут явный перехлест и наивная тенденциозная прямолинейность. Михаилу Сухотину, свидетелю беспристрастному и толерантному, показалось, что после смерти Льва Николаевича «все стали хуже, одна Софья Андреевна стала лучше». И ему запомнились другие слова, искренние и печальные, беспомощные и так характерные для вечно озабоченной судом потомков Софьи Андреевны: «Заступитесь за меня, когда все будут меня ругать!.. Неужто уж я такая плохая? Неужто и во мне ничего не было хорошего?..»
Перемена во всем облике Софьи Андреевны после смерти мужа слишком бросалась в глаза. Она внушала жалость, и жутко было вслушиваться в беспрерывно лившийся поток речи. Сергей Львович вспоминал: «Меня поразило ее лицо, вдруг осунувшееся, сморщенное, трясущееся, с бегающим взглядом. Это было новое для меня выражение. Мне было и жалко ее и жутко. Она говорила без конца, временами плакала и говорила, что непременно покончит с собой, что ей не дали утонуть, но что она уморит себя голодом». Обвиняла мужа, жаловалась на жестоких людей, которые не дали проститься с ним. Попыток насильственно покончить с собой более не было, постепенно стала спокойнее и речь, хотя и позднее она иногда срывалась, возвращаясь к больным сюжетам, но некогда бившая ключом энергия исчезла и было мало жизни в ее движениях и словах. Невыносимая тоска, слабость, жалость к так страдавшему в последние месяцы мужу, угрызения совести переполняли всё существо Софьи Андреевны. Безвыходность измучила. Всё перебирала разные слова и поступки в памяти. И не могла уснуть, в отчаянии записывая в ежедневниках: «Ох, уж эти ужасные, бессонные ночи, с думами, мученьями совести, мрака зимней ночи и мрака в душе!» Мучилась тем, что не умела сделать в последнее время счастливее жизнь Льва Николаевича, а на следующий день неистово обвиняла его: «Воскрес ли Христос в душе моего умершего мужа, когда он злобно покинул меня и обездолил несчастные семьи своих сыновей? Да простит ему Господь!» Нисколько не прошла и ненависть к Черткову — ревниво, с обидой восприняла она воспоминания Н. Давыдова и В. Булгакова. Отношения не только с Александрой Львовной, но даже и с Татьяной Львовной были неровными. Софья Андреевна чувствовала себя одинокой и покинутой в этом перевернутом революцией и гражданской войной мире, ставшем чужим и враждебным.
Софья Андреевна постепенно угасала, утратив интерес к жизни. Александра Львовна свидетельствует: «Она мало говорила, все больше дремала, сидя в вольтеровском кресле, где так любил сидеть отец. Казалось, ничего не интересовало ее. Голова ее тряслась больше прежнего, она как-то вся согнулась, сделалась меньше, большие черные, прежде такие блестящие, живые глаза ее потухли, она уже плохо видела». В самом конце страшного 1918 года она запишет в ежедневниках: «Где я? Где моя любовь к искусствам, к природе, к людям? Перебранка с любимой Таней из-за чуждых людей, неудобства с людьми, недовольство всем и всеми несмотря на усиленное стремление всем угодить». В марте «незабвенного» 1919 года, незадолго до смерти, она ощущает себя лишней и всеми покинутой: «Странное отношение ко мне всех окружающих меня: точно меня терпят снисходительно и почти презрительно слушают, что я говорю, и спешат уйти. Видно я лишняя стала».
Жестоко конфликтовавшая с ней Александра Львовна о последних мгновениях матери повествует в приличествующем трагическому событию тоне, как о смерти истинной христианки: «Она кротко, необычайно терпеливо переносила страдания.
„Саша, милая, прости меня. Я не знаю, что со мной было… Я любила его всегда. Мы оба, всю жизнь были верны друг другу…“
„Прости и ты меня, — я очень виновата перед тобой“, — сквозь слезы говорила я ей…
У нее сделался отек легких, она задыхалась. Умерла она спокойно, исповедовалась, причастилась. Я закрыла ей глаза».
Так или почти так, вероятно, и было. Вот только закрыв матери глаза, Александра Львовна ничего не забыла, о чем убедительно свидетельствуют многие страницы книги «Отец».
О кротости и смирении Софьи Андреевны перед кончиной пишет сдержанный обычно, скупой на эмоциональные излияния, неизменно правдивый во всем Сергей Львович. Вспоминала мать отношение к смерти Льва Николаевича, его произведения и бесчисленные устные и эпистолярные рассуждения: «Раз она сказала при мне: „Надо без горя уходить, как это делается у крестьян“. Она покорная и кроткая больная, не сердится и не раздражается». Всё время спрашивала: «Где Ванечкин портрет?» Умирающая призывала сыновей Льва и Михаила и уже давно ушедшую Машу.
Читать дальше