1943 год был очень труден и тяжел в материальном отношении. Мы голодали. У нас ничего не было такого, что можно продать, единственная ценная вещь — мои наручные часы — была продана еще в предыдущем году. А институт стал регулярно задерживать выдачу зарплаты. И наконец летом 1943 года не выдавал ее два месяца подряд.
Я пошел к Горощенко, и с ним состоялся мой второй — и самый примечательный из всех — разговор. Я вошел в арку Шир — Дора и во дворе увидел Горощенко, сидящего на складном стуле перед мооровской «каютой». Я попросил, нельзя ли получить хоть сколько‑нибудь денег в счет задержанной зарплаты. Сказал, что мне нечего продавать и совершенно не на что жить. Горощенко весьма любезно мне ответил: «Знаете, в ограде мечети Биби — Ханым поспели ягоды шелковицы и в большом количестве падают на землю. Можно подбирать их и есть. И я так делаю». (Он сделал вид, что не знает, что ягоды шелковицы абсолютно не питательны.) Но тут наш разговор был прерван толстым, упитанным завхозом института Орловым, который сзади подошел к Горощенко и спросил: «Глеб Тимофеевич, я забыл, сколько вы заказывали мяса — двадцать килограммов или тридцать?» Горощенко помахал ручкой через плечо, сказав: «Потом, потом!» Но я не произнес больше ни слова, повернулся и, не прощаясь, ушел. Значит, этот прохвост задержал зарплату, потому что спекулировал мясом! Не мог же человек съесть в один день двадцать или тридцать килограммов мяса, да еще в нестерпимую июльскую жару и при полном отсутствии в Самарканде холодильников или погребов со льдом.
Это был последний в моей жизни разговор с Горощенко.
Мы только и думали о возвращении в Москву. А этот отъезд предполагался не раньше самого конца года. И как на грех в конце года тяжело заболела чем‑то Наташа. Кто- то посоветовал мне пригласить знаменитого в Самарканде профессора Кусаева, директора бруцеллезной клиники. Я пошел к нему, он жил совсем близко от нас, но потребовал, чтобы я достал извозчика. Я с трудом сумел это сделать, и Кусаев приехал. Он быстро определил у Наташи типичный бруцеллез и предложил положить Наташу в его клинику. Это было осуществлено, но работавшие в клинике врачи никак не могли как следует определить этот бруцеллез, пока через две недели не обнаружили, что у Наташи нет никакого бруцеллеза, а есть самый обыкновенный брюшной тиф. И Наташу спешно вернули домой. Но тут получилось, что этим брюшным тифом успели заразиться и я, и Маша. Помог И. М. Лейзеров, у которого были какие‑то знакомства с находившейся в Самарканде Ленинградской Военно — медицинской академией, и нас обоих туда приняли. Ухаживать за больной Наташей взялась, конечно, наша соседка Фрида Константиновна. Самаркандская знаменитость профессор Кусаев оказался бесстыдным шарлатаном.
И у меня, и у Маши тиф был не тяжелым. Маша развлекала соседок по палате тем, что танцевала на своей кровати. А у меня в палате, кроме меня, было два человека: один очень пожилой молчаливый еврей и совсем молодой лейтенант Виктор Непобедимый, очень красивый и очень тяжело больной, что было в резком контрасте с его удивительным сочетанием имени и фамилии. Я пролежал в больнице примерно три недели (точно не помню). Когда моему соседу — лейтенанту стало легче, я стал развлекать его и другого соседа тем, что декламировал известные мне наизусть многочисленные стихотворения Пушкина, Тютчева, Фета, Блока, Пастернака, и они оба очень радовались этому. Когда я наконец собрался возвращаться домой, мой пожилой молчаливый сосед сказал: «Я стал поправляться от ваших стихов!» Я глубоко благодарен доктору Эсфири Яковлевне Бернат, так внимательно и заботливо опекавшей меня и Машу. Много лет спустя я написал ей в Ленинград и получил ответ.
Пока мы все трое хворали, институт уехал в Москву, оставив нас на попечение ленинградцев, так что мы прожили в Самарканде еще несколько месяцев в 1944 году (не могу сообразить, сколько месяцев). Но я стал читать лекции ленинградским студентам, а когда у них состоялась не слишком многолюдная дипломная защита, выступил единственным официальным оппонентом. Меня тронул незнакомый мне старичок — профессор, который спросил, когда окончилась дипломная защита: «Вы разрешите мне посмотреть ваши собственные живописные работы? — меня так поразила ваша точность в разборе тех дипломных работ, о которых вы говорили». Он был очень удивлен, когда я сказал, что я не живописец, а историк искусства. Видимо, он наслушался таких «историков искусства», которых «точность разбора» интересовала очень мало. Не понимаю, почему он не вспомнил Николая Николаевича Пунина, — должно быть, ему не пришлось его слышать, а у него эта «точность» была много лучше моей.
Читать дальше