Есть ли границы у свободы, у этого прекрасного слова, о котором сложено столько песен, которое выкрикивали миллионы страдальцев? Ну кто против свободы? Никто. Но границы свободы есть. Хотя бы смерть. Или назовем это уже полной свободой — вопрос интерпретации. Гамлет или Катерина в «Грозе» освободились. А Лариса Дмитриевна Огудалова так и говорит выстрелившему в нее жениху: «Милый мой, какое благодеяние…» Она освободилась.
Замечательны материальные блага, замечательна свобода, но… Я был беден и не имел свободы. Я имел счастье. Царство Божие внутри нас. А Лев Толстой устами Левина сказал еще проще: «Счастье бывает только в самом себе».
…Поезд Кострома — Москва подошел к перрону. Я прошел сквозь Ярославский вокзал и остановился на его крыльце. Замер. В руках у меня маленький фанерный самодельный чемодан. Все мое со мной. Передо мной Москва. Рассматриваю площадь грех вокзалов. Не нравится. Какое‑то высокое уродливое сооружение в центре площади. Позднее узнал: одна из шахт первого метро. Некрасиво. Думаю: куда идти? Я приехал сдавать экзамены в театральное училище.
Позднее, когда я читал «Человеческую комедию» Бальзака, я по какой‑то касательной сопоставлял себя с Растиньяком именно в момент, когда тот смотрит из окна своей мансарды на Париж.
Прием в теат ральные школы совершался в три тура. А сверх того я держал экзамены сразу в четыре училища: при 2–м МХАТе, в Театр Революции, в ГИТИС и на всякий случай в Киноинститут. Что можно вспомнить из этих дней? Почти ничего. Ураган. Жилья нет, пищи минимум, 1934 год — еще очень голодный год, а забот пропасть.
ГИТИС. Зал, где экзаменуют. Он и сейчас почти такой же, этот репетиционный зал, разве покрашен чище и в другой цвет. На стульях сидят экзаменующие. Кто — понятия не имею. Дяди и тети. Вероятно, там находились знаменитые люди, но я же никого не знал. Они все для меня были Зевсами и Фемидами.
Ничего не понимаю, ничего не чувствую, ничего не вижу, ничего не слышу. Вызвали. Подошел к лобному месту чужими ногами. Что‑то вылетает из моего горла, какие‑то звуки. Через полминуты чье‑то металлическое: «Спасибо, довольно». Это навсегда. Следующий раз я был в этом зале уже через семнадцать лет — смотрел дипломный спектакль, поставленный по моей пьесе студентом курса режиссера — педагога ГИТИСа Андрея Александровича Гончарова.
2–й МХАТ. Если ГИТИС и по сей день на своем месте в Кисловском переулке (только переулок давно носит имя Собинова), то 2–го МХАТа на прежнем месте нет, но здание осталось.
Поднимаюсь по роскошной лестнице, вхожу в комнату — кабинет главного режиссера. Его, главного режиссера, запоминаю сразу: уж очень эффектен, красив, и баритон бархатистый, и глаза, в которых много всего. Они какие‑то будто бы усталые и говорящие: извините меня за то, что я так красив. Позднее узнаю, как зовут: Иван Николаевич Берсенев.
Опять что‑то лопочу. И чудо: «Приходите на второй тур». Клюет! Но на втором туре срывается. Большая рыбина клевала, но сорвалась, ушла в глубину.
В этом здании в 1949 году пошла моя первая пьеса — «Ее друзья». Это Центральный детский театр.
Театр имени Революции. И здание то же, и улица Герцена уже тогда была улицей Герцена, а не Большой Никитской. Но театр нынче называется иначе.
Тоже помню немногое. Поступали тысяча двести человек. Сначала отбирали сотнями. Проскочил! Потом — десятками. Прошел! Потом — единицами… На следующий день иду ко входу в театр и вижу (очень хорошо помню — на каком месте: слева, надо только подняться на пять ступенек), вижу приклеенный к стене небольшой листок — список принятых учиться. Озноб… Озноб при виде этого белого листка с короткими черными полосками букв. Смотрю и не могу разобрать — буквы пляшут. Чувства кипят во мне и мутят рассудок и зрение. Страх, надежда, самолюбие, горечь, предел напряжения… Ах ты, Господи Боже мой, поймет ли когда взрослый человек страдания и муки молодости? Наверное, нет. И сейчас я вспоминаю как бы не себя, а кого‑то другого, знакомого и в то же время чужого. Он стоит там, на пятой ступеньке, задрав голову и вытянув худущую шею, смотрит и видит свою фамилию. Смотрит и смотрит… Еще смотрит. Тихо, медленно сходит со ступенек. И вдруг слезы градом брызнули и покатились по лицу. Идет куда‑то, а слезы текут и текут…
«Какая странная реакция!» — говорю я себе сейчас. В обыкновенной пьесе автор поставил бы такую ремарку: «Прыгает от радости». Черта с два! Не прыгает, а плачет. Ах он, человек, человек, главная загадка природы! Хорошо писать пьесы. Люблю, люблю именно сильные места, когда персонаж сам не знает, что он вытворит. И я не знаю. Я бегаю по кабинету и стараюсь войти в состояние персонажа полно, а уж там — выскочит нужное, если все верно прочувствуешь.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу