А толпа была недовольна — не только евреи, которых обвиняли во всех бедах, но и просто толпа, разочарованная в государстве. Вера в мощь России заканчивалась. Проигранная маленькой Японии война заставляла испытывать стыд. Погромы напоминали, что ты — никто. Армейские экзекуции ставили под сомнение справедливость существующего порядка. Интеллигенты ныли, тосковали, стихи нельзя было читать без содрогания. Гражданская боль стала личной. Женщина превратилась в символ, государство в женщину, изнасилованную династией Романовых.
Не нравилось всё, что делала власть, — общество морщилось, возмущалось, презирало. Люди не знали, чего хотели, не знали, что лучше, просто не соглашались жить, как раньше.
Непонятно как, стремительно возникали беспорядки в студенческой среде, превращаясь в демонстрации, митинги. Надо признать, что если и существовали организаторы, то свое дело они делали блестяще. Ничего спонтанного, просто где-то произносилось неосторожное слово, глохло в толпе, чтобы через секунду вспыхнуть и пронизать толпу насквозь.
А здесь, в Киеве, где с особым удовольствием стреляли в чиновников-москалей, с не меньшим удовольствием громили евреев, и трудно было отличить громил от революционеров, где любой бунт приобретал особенно разнузданный характер, разудалый, малороссийский, какой-то кишечно-желудочный, не нужно было даже и направлять — сами шли и шумели.
Несомненно, Таиров был человеком по природе лояльным, склонным к конформизму, и оставался таким всю жизнь. Его эмоции не были эмоциями обиженного еврея или метящего в герои субъекта — он просто позволял себе волноваться вместе с толпой. Ему было совсем небезразлично, что происходит с Россией, но театр все же оставался важнее. Он берег себя для театра и при всей своей горячности на рожон не лез, хотя успел побывать в нескольких марксистских кружках и даже в тюрьме посидеть, когда потребовалось вмешательство тетки, поднявшей своих влиятельных знакомых, чтобы вызволить племянника.
Но главным было не то, что он вышел из тюрьмы, а что все-таки там побывал. Государство, хватая кого ни попадя, делало биографии молодым людям с большими амбициями. Все они потом в анкетах писали — в 1905-м сидел в тюрьме, — но почти никто не написал, что это длилось всего несколько дней, а иногда часов.
И не надо говорить, что тюрьма необыкновенно взрослит тех, кто, по большому счету, пускаясь в бунт, ничем не рискует. Просто это была дань времени, расписка, что ты всегда на стороне справедливости. А что такое справедливость, откуда ветер дует, не важно: пока ты идешь вместе со всеми, садишься в тюрьму на несколько дней, ты живешь. И никто не хотел умирать, кроме героев. К ним Александр Яковлевич себя не причислял. Он находился несколькими ступенями ниже, в группе сочувствующих.
Как всегда, Таиров ничего не написал о тюрьме. Никаких воспоминаний. Почему? Отсутствие наблюдательности, нелюбовь к подробностям? И это тоже. Эмоции его волновали больше деталей. Все грязное, неприятное он старался забыть, считал несущественным.
Главное, что направление его поступков было правильным, а то, что кто-то кого-то толкнул, прикрикнул, даже оскорбил, — не важно. По молодости не важно. Он не собирался мстить. У него всегда оставался — театр. А за театром его уже никак не достать. Это была его местность, его страна, его баррикады и то особенное устройство души, проникнуть куда могли только самые близкие и посвященные.
Так что он смело мог сказать, что принял участие в революции 1905 года — так же смело, как и то, что, продолжая учиться, играл в те же годы в театре Бородая в Киеве Лизандра во «Сне в летнюю ночь» Шекспира и Бургомистра в «Ганнеле» Гауптмана.
Так ему осточертел этот 1905 год, в любви к которому он должен был всю жизнь признаваться, что даже в предсмертном бреду, уже в году пятидесятом, через сорок пять лет, на вопросы врачей, какой сейчас год, он отвечал «Тысяча девятьсот пятый», на вопрос, кто сейчас руководит государством, отвечал «Ленин», почему-то называл его Владимиром Львовичем, и годом рождения дочери тоже считал 1905-й, хотя она родилась годом раньше. Так что все непросто, человек набит трухой, как кукла; все остается в человеке, застя путь к самому главному, а самым главным была Алиса. Но тогда ее еще не было в его жизни. Тогда была Комиссаржевская.
Он боялся, что она сочтет его соглядатаем. Настоящего соглядатая он признал сразу. Тот стоял, почти не скрываясь, постукивая тросточкой о кирпичики, и равнодушно смотрел в ее сторону. Потом недовольно двинулся вслед, все так же цепляя стены домов тросточкой. Сашка нагнал его и пошел рядом. Тот ничуть не смутился и даже не взглянул, подставляя лицо солнцу. Потом снова постоял, и так несколько раз. Саша даже разомлел рядом с ним, хотел обозлиться, но не смог. Им было лень презирать друг друга.
Читать дальше