И тут Борис Никандрович предложил купить мне на «Винном заводе» избушку рядом с ним (впоследствии её купит Л. Правдин). А я, словно угадывая дачный разгул, попросил, чтоб где-нибудь поглуше и потише. Таким образом попал в заброшенную, едва живую Быковку, где прожил и проработал самые счастливые годы творчества.
Но отношения мои с пермскими писателями и властями делались всё натянутей и сложнее. Меня перестали печатать и издавать в Перми — слишком смело, на просвещенный партийный глаз, начал я работать. Оно и правда, по сравнению с пермской продукцией выглядело и смело, и умело, и криминально с точки зрения областной уже многоступенчатой цензуры.
Приятель, и не только мой, Саша Граевский, царство ему небесное, видя, что мы вот-вот поссоримся навсегда, сделал однажды оригинальное заявление: «Ты, Витя, давай печатайся в Москве. А мы будем переиздавать». Но и с переизданиями дело не шло. Повести, рассказы, «затеси» таскали по столам, в том числе и обкомовским, несколько лет. А братва гуляла, уже и валялись писатели в обнимку с графоманами в блевотине среди Союза, на ковре.
Однажды я попал в больницу, в престижную, партийную, с холециститом — привычной уже уральской болезнью. Лежал в четырёхместной палате и читал роман Крашенинникова «Горюч-камень». Он выглядел получше романов того же Селянкина иль Правдина, и я написал для издательства положительную рецензию. Роман надо было обсудить в Союзе. Я стащил в больнице одежду, явился в Союз в назначенное время, а там никого нет. Глянул в окно — автор вместе с активом выходят из магазина, что напротив Союза писателей был, и утирается рукавом от кильки, которой закусывал водку. Вот тогда я и сказал пьяненькому автору и активу с вечно кривляющимся, юмором исходящим секретарём Л. Давыдычевым: «Я, несмотря на болезнь, прочитал твою рукопись и написал рецензию, а моя вечно занятая и не очень здоровая жена напечатала её, но больше я никогда не прочту ни единой твоей строчки».
И ушёл держась за грудь. А тут ещё беда: в любимой, мною обожаемой Быковке Марья Семёновна и её племянник, разом, от одного клеща, заболели энцефалитом, и я никак не мог пристроить в больницу умирающую Марью Семёновну, Давыдычев обратился в обком, зная, что только крайность может заставить меня идти на поклон в эту контору. Он позвонил, а ему чиновник отрубил: «Вот ещё! Мне только ещё не хватало заниматься писательскими женами».
Тогда я решил окончательно и бесповоротно уехать из Перми. Накипело! Наболело! Ещё когда я лежал в престижной больнице, известный мне ещё по Чусовому хамло Витя Ширяев, до должности заведующего облоно добравшийся, увидев меня, заорал во всю свою начальственную глотку: «А ты-то что здесь делаешь?..»
По-настоящему горевал и сожалел о моем отъезде Назаровский, с которым мы не теряли связь до самой его кончины. Да ещё Саша Граевский. Остальные, пребывая в пьяном угаре, даже и не заметили, что я уехал, а некоторые и вздохнули с облегчением. Уж очень я их костерил и был для них как бревно в глазу.
Вот после литературных курсов-то и моего переезда в Пермь у меня и состоялся тот разговор с Клавдией Васильевной, о котором упоминает Рябинин в своей книге.
Видимо, тоскуя в одиночестве по людям и творческой среде, Клавдия Васильевна пришла в Союз, уже объединённый с домом журналистов, а там многолюдье, шум, дым и кто здоровался со своей литературной мамой, а кто и мимо пробегал, не заметив её. Я подошёл, обнял потерянно к стене жмущуюся и несколько подрастерявшуюся женщину, поцеловал её в щёку, чего прежде никогда не делал, отвёл её за руку к дивану, сел рядом и мы с нею проговорили с полчаса.
Я работал над первым вариантом — всего их будет восемь — «Пастуха и пастушки», весь был в этой во мне кипящей повести и рассказал о ней Клавдии Васильевне.
«Делайте, обязательно делайте. Тот рассказ, с которым вы справились вопреки моим опасениям, убеждает в том, что у вас получится и эта сложная вещь. Ну, я пошла», — довольная мной и собой (помогла человеку, хотя бы советом — такое уж назначение ей было от Бога) и на сборище не осталась, после которого, конечно же, намечалась пьянка — гремя бутылками, молодые ребята таскали ящики, молодые письменники Прикамья были уже навеселе, взвинчены, громкоголосы.
Я прожил на Вологодчине в уважении и почёте десять плодотворных лет и на родину, домой, вернулся «на белом коне», иначе сюда и нельзя было возвращаться, здесь тоже шёл затяжной провинциальный бой, и лютая посредственность с помощью крепкого, беспощадного крайкомовского руководства беспощадно давила всё талантливое и живое. Мне с уже утвердившимся авторитетом удалось переменить климат и творческую дремучесть сибирского города. Удалось в родном селе помочь построить сельскую библиотеку, лучшую В России; удалось выхлопотать и настоять, чтобы в селе была построена церковь; удалось остановить лесосплав на родной реке — Мане; нынче удалось издать в Сибири полное, пятнадцатитомное собрание сочинений и сделать для края много, что зачтётся перед Богом.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу