Приходилось вставать часов в шесть утра, чтобы успеть сходить в молочную и булочную до того, как встанет Лев. Я просыпалась в своей каморке для прислуги на мансарде, под самой крышей пятиэтажного дома. В каморке, в которой помещалась только большая и мягкая кровать, было прекрасное, огромное окно во всю стену, — я его не закрывала ни днем ни ночью и не уставала любоваться видом, из него открывшимся. Я всегда вспоминала название одного известного фильма: «Под крышами Парижа», глядя на это море красноватых островерхих и плоских крыш великого города, с тысячью дымящихся труб, с лесенками и переходами для трубочистов. Подернутое утренним туманом, как прозрачной, чуть колышущейся вуалью, море крыш простиралось до самого горизонта, где величественно поднимался из тумана купол храма Сакре Кер. Обыкновенно снежно-белый, он розовел в лучах восходящего солнца, и его мавританская архитектура, не вяжущаяся со средневековыми старыми зданиями и храмами Парижа, производила незабываемое впечатление.
Когда я возвращалась с молоком, маслом и булочками, проснувшийся Лев — еще не старый мужчина, с красивым лицом библейского пророка, с волнистой бородой и с затаенной грустью в жгуче-черных глазах — уже плескался в ванной, и я относила ему в кабинет поднос с кофе и рогаликами. Лев был нам симпатичен своим внешним, достойным, действительно львиным видом и предупредительным, очень вежливым отношением к нам, служебному персоналу, — всегда не приказывает, а просит, всегда называет «мадемуазель Вэра», с ударением на последний слог, мадемуазель Мари, никогда не «Вэра-а-а!», как вопит мадам из своей спальни, когда требует, чтобы ей в постель подали кофе с круассонами.
Мадам была художницей, и одно время я позировала ей — в каком-то старинном платье сидела за роялем, положив руки на клавиши, а другая девушка, ее знакомая, стояла рядом со скрипкой, якобы вдохновенно что-то пиликая. Эта картина потом висела в парижском «салоне», и я была рада, что никто из знакомых не узнал меня в этой уродливой девице, с носом, похожим на баклажан… За позирование я получала деньги отдельно от зарплаты домработницы, так что по тем временам мое жалованье было вполне приличным — я могла прикупить себе кое-что из одежды и втихомолку подбрасывала брату Валентину то какие-нибудь ботинки, то брюки, объясняя ему, что это дал мне Лев со своего плеча как уже непригодное: мало-де мне, и все. Бедняга Тин работал лифтером, а потом и открывальщиком подъезжающих к его филателистическому клубу богатых машин. К этому тощему заработку прибавлялся еще обед на кухне клуба, а в остальное время он мог питаться акридами и диким медом, что называется. Поэтому я часто собирала для него остатки с праздничного стола Льва, который любил приглашать гостей на ужин. Вот тогда-то я и готовила фазанов, кремы и прочие угощения, а в двери кухни звонили посыльные из дорогих магазинов и приносили всякие деликатесы французской кухни паштеты с трюфелями, салаты оливье с корнишонами, в специальных холодильниках мороженое. Меня посылали в погреб, где хранилось, облепленное паутиной, выдержанное вино и шампанское, которое нужно было открыть и принести в ведерке со льдом в столовую. Я очень боялась открывать бутылки с шампанским: когда толстая пробка начинала медленно вылезать из горлышка, я направляла ее в открытое окно. Раздавался оглушительный выстрел, пробка перелетала дворик и ударялась о противоположную стену.
Противнее всего было подавать в столовую, я никак не могла запомнить, с какой стороны надо подавать обедающему блюдо — справа или слева от его локтя, — каждый раз я попадала впросак, и хозяйка злобно косилась в мою сторону. Хотя я и понимала, что «любой труд не унизителен», тем не менее услужливо улыбаться, подсовывать блюдо и дожидаться, пока гость удосужится его заметить, не глядя на подающего, как будто бы это был автомат, было очень противно. И после того, как я как-то пролила одной даме немного соусу на платье — был жуткий скандал! — я упросила мадам нанимать к званым ужинам официантку из ресторана.
Совсем хорошие времена настали, когда Лев с дочерью и внучкой — и Мусей, конечно, — уехал к морю на целый месяц. Я осталась одна в квартире. У меня на попечении был ангорский кот по имени Пуссэ — любимый кот покойной жены Льва, которую он обожал, — во всяком случае на ночном столике у его дивана всегда стоял ее портрет, и часто я замечала на стекле следы поцелуев бедного Льва… Этому Пуссэ было 12 лет — возраст для кота поистине мафусаиловский. Его длинная шерсть, когда-то белоснежная и пышная, пожелтела и свалялась комьями, голубые глаза потускнели. Он питался исключительно телячьей печенкой и всегда спал на Львином диване рядом с куклой «испанкой» — тоже любимицей покойной жены, — пышные юбки куклы были достаточно грязны и помяты, но Лев не разрешал ее убрать.
Читать дальше