— Не все было так, как они предпочитают об этом вспоминать сегодня, — промолвила она.
Она показала мне газетные вырезки, которые хранила целых шестьдесят лет, и там, например, было письмо в местную газету от «честного гражданина», в котором содержалось требование прямо ответить ему на простой вопрос: когда же, наконец, «этих мерзких евреев со всей Европы» выгонят вон из пансиона родителей Николетты? В таком случае заодно с ними отправили бы «куда подальше» и ее мать, поэтому Николетта и сегодня прекрасно помнила, какой ужас она испытала, впервые прочитав это письмо. Редактор газеты в том же номере отвечал, что беспокоиться не нужно: властям-де все прекрасно известно, и вскоре будут приняты необходимые меры. Пансион их и в самом деле был через некоторое время закрыт, однако Николетту с матерью не депортировали, поскольку ее мать была замужем за местным жителем, итальянцем, и им было разрешено остаться в Неаполе — так они там и жили, пока не закончилась война.
Лев, называвший себя тогда Эсад-беем, приехал в Позитано в апреле или в мае 1938 года. Той весной, в связи с аннексией Австрии, все городские гостиницы оказались переполнены, и еврейское население городка, а также количество людей, говоривших по-немецки, многократно увеличилось. У Льва было немало знакомых среди эмигрантов, однако он предпочитал держаться от всех в стороне. Через некоторое время местные власти опломбировали его пишущую машинку и конфисковали его радиоприемник, так что кое-кто даже решил, будто Лев — шпион, но только на кого он в таком случае работал?
«Он был человек скрытный, — писала в своих мемуарах эмигрантка из Германии Элизабет Кастонье, прожившая некоторое время в Позитано в 1939 году. — Единственным документом у него был билет на рейс в Америку, выданный северогерманским отделением фирмы “Ллойд”, и местные полицейские благоговейно относились к нему, словно к дипломатическому паспорту». Она также с удивлением вспоминала, что Мусульманин специально попросил выслать ему из Вены фрак, черный галстук-бабочку и панталоны.
Лев, по-видимому, относился к этому курортному городку и пляжу, где, по его словам, «на лицах купальщиков застыло истерическое выражение», как к тюрьме. В первые годы к нему туда еще приезжали такие люди, как его американский приятель Джордж Сильвестр Вирэк, обладавший широчайшими связями, однако вскоре тот очутился в американской тюрьме; еще побывал здесь поэт и драматург Герхарт Гауптман, который и обратил внимание своей знакомой, Пимы Андреэ, жившей в Рапалло, на трудное положение Льва. И все же, кроме Алисы Шульте, этой «неопрятной женщины из России», которая вновь приехала за ним следом, чтобы обихаживать его, основные контакты Льва с окружающим миром были через письма.
В 1938 и 1939 годах он написал десятки писем — главным образом барону Умару е Индию; еще на имя «фрау Саид», то есть Эльфриде, которая жила в Греции; а начиная с марта 1939 года — Пиме. Дружба с Пимой началась после того, как она сама написала ему, а также прислала немного денег; их переписка продолжалась до самой его смерти, несмотря на войну и бесцеремонное вмешательство цензоров. Переписка эта была одной из немногих приятных вещей в последние годы жизни Льва. Пима поддерживала близкие отношения с целым рядом литераторов — Паундом, Йейтсом, Герхартом Гауптманом, однако ни с кем из них не переписывалась так интенсивно, как с этим человеком вдвое моложе ее, умиравшим в Позитано, с которым она так и не встретилась. Пима оказалась последним человеком, кто по-настоящему знал Льва Нусимбаума, хотя, быть может, правильнее сказать: она была первой, узнавшей по-настоящему, кто такой «Курбан Саид».
Целый ряд тем в письмах Льва неизбежно повторялся. У него вечно не было денег, и он без конца пытался изобрести тот или иной способ что-то заработать либо добраться до своих гонораров и до имевшихся у него банковских счетов. И без конца вспоминал Эрику [158]. В 1940 году он начал заполнять свои записные книжки текстом, который сам назвал «Ничего не понимавший про любовь» — то ли воспоминания, то ли роман, то ли дневник. Именно их забрала из Позитано бывшая издательница Льва фрау Мёгле, а потом заперла у себя в шкафу, в Вене, где они и пролежали еще шестьдесят лет.
Целых два года Лев одержимо, со страстью исписывал один блокнот за другим. Прислуга, которая жила в доме в то время, помнила, как он писал: «Порой до ночи, а то и до утра — к ночи уйдешь, потом придешь на следующий день, а он так и сидит на том же месте, и голова его так же склонена, и сам все пишет, пишет…» История его жизни, написанная микроскопической вязью синими чернилами, прерывается лишь картинами испытываемых им физических страданий. В быстро сменяющихся сценах рассказывается, как Лев встречался с арабскими парашютистами-десантниками, с эмиссарами короля, экстравагантными блондинками, миллионерами в смокингах, оборванцами-гуру, пока однажды, раздевшись догола у себя в гостиничном номере и смывая с себя пыль пустыни, он не обнаружил у себя на ноге темное пятно, которое стало разрастаться. Лев принимал морфий, пока писал одни эпизоды, курил гашиш, когда записывал другие, он пытался приспособиться к мучающей его боли, к жестокой действительности, которую невозможно изменить ни с помощью языка или культуры, ни за счет образования…
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу