Он пишет в своих заметках: «Покорность, глубочайшая покорность судьбе: ты уже не можешь жить для себя, ты должен жить только для других, нет больше счастья для тебя нигде, кроме как в искусстве твоем. О господи, помоги мне одолеть самого себя».
* * *
Итак, любовь покинула его. В 1810 г. он снова одинок; но пришла слава, а вместе с ней и сознание своего могущества. Он в расцвете лет. Он дает волю своему неукротимому, дикому нраву, не заботясь более ни о чем, не считаясь со светом, с условностями, с мнением других. Чего ему бояться, что щадить? Нет больше любви и нет честолюбия. Его сила – вот что у него осталось, радость чувствовать свою силу, потребность проявлять ее и чуть ли не злоупотреблять ею. «Сила – вот мораль людей, которые отличаются от людской посредственности». Он снова перестает заботиться о своей внешности, его манера держать себя становится особенно дерзкой. Он знает, что имеет право говорить все, что ему вздумается, – даже великим мира сего. «Я не знаю иных признаков превосходства, кроме доброты», – пишет он 17 июля 1812 г. [44]Беттина Брентано, которая видела его в это время, говорит, что «никакой император, никакой король не обладал таким сознанием своей силы». Она была просто околдована его мощью. «Когда я увидела его в первый раз, – пишет она Гёте, – вселенная перестала существовать для меня. Бетховен заставил меня забыть весь мир, и даже тебя, о мой Гёте… Я уверена и, по-моему, не ошибаюсь, что этот человек намного опередил нашу современную культуру». Гёте искал случая познакомиться с Бетховеном. Они встретились на богемских водах в Теплице, в 1812 г., и не очень понравились друг другу. Бетховен был страстным поклонником Гёте, [45]но нрав у него был слишком независимый и горячий: он не мог приноровиться к Гёте и невольно задевал его. Он сам рассказывает об одной их прогулке, во время которой гордый республиканец Бетховен преподал урок самоуважения придворному советнику великого герцога Веймарского, чего поэт никогда ему не простил.
«Короли, принцы могут заводить себе наставников, ученых и тайных советников, могут осыпать их почестями и орденами, но они не могут создавать великих людей, таких людей, чей дух поднимался бы выше этого великосветского навоза… И когда два человека сходятся вместе, двое таких, как я и Гёте, пусть все эти господа чувствуют наше величие. Вчера мы, возвращаясь с прогулки, повстречали всю императорскую фамилию. Мы увидали их еще издали, Гёте оставил мою руку и стал на краю дороги. Как я ни увещевал его, что ни говорил, я не мог заставить его сделать ни шага. Тогда я надвинул шляпу на самые брови, застегнул сюртук и, заложив руки за спину, стремительно двинулся в самую гущу сановной толпы. Принцы и придворные стали шпалерами, герцог Рудольф снял передо мной шляпу, императрица поклонилась мне первая. Великие мира сего знают меня. Я имел удовольствие наблюдать, как вся эта процессия продефилировала мимо Гёте. Он стоял на краю дороги, низко склонившись, со шляпой в руке. И задал же я ему головомойку потом, ничего не спустил…». [46]Гёте этого тоже не мог забыть. [47]
К тому времени – 1812 г. – относятся Седьмая к Восьмая симфонии, написанные в течение нескольких месяцев в Теплице. Это вакханалия ритма и симфония-юмореска, два произведения, в которых Бетховен проявил себя с наибольшей непосредственностью и, как он сам выразился, предстал «расстегнутым» (aufgeknöpft), – здесь порывы веселья и ярости, неожиданные контрасты, ошеломляющий и величественный юмор, титанические взрывы, которые приводили в ужас Гёте и Цельтера [48]и даже породили молву в Северной Германии, что симфония ля-минор – произведение пьяницы. Да, конечно, этот человек был пьян. Но чем? Своею мощью и своим гением. «Я, – говорил он про себя, – я Вакх, который выжимает сладостный сок винограда для человечества. Это я дарую людям божественное исступление духа». Не знаю, прав ли Вагнер, утверждавший, будто Бетховен хотел изобразить в финале своей симфонии дионисийское празднество. [49]В этом буйном ярмарочном веселье мне особенно явственно видятся его фламандские черты, так же как я нахожу следы его происхождения в дерзкой вольности языка и манер, составляющей такой великолепный диссонанс с нравами страны дисциплины и послушания. Симфония» ля-минор – само чистосердечие, вольность, мощь. Это безумное расточительство могучих, нечеловеческих сил – расточительство без всякого умысла, а веселья ради – веселья разлившейся реки, что вырвалась из берегов и затопляет все. Восьмая симфония не отличается столь грандиозной мощью, но она еще более необычайна, еще более характерна для человека, который смешивает воедино трагедию с шуткой и геркулесову силу с шалостями и капризами ребенка. [50]
Читать дальше