Книга «Живи и помни» могла бы называться «Волк», когда бы уже не было такой пьесы у Леонова, с той же метаморфозой, когда сильный, смелый русский мужик становится зверем.
У Распутина, дезертировавший с фронта солдат напрямую волком не называется нигде. Но книга начинается с того, как он, живущий в заброшенной зимовейке, отпугивая волков, научился страшно выть. Кульминация «Живи и помни» — тот момент, когда дезертир гонит по лесу корову с телком и, уведя их подальше от людей, телка забивает. Так он превращается в волка, ворующего беззащитную скотину у людей. И кровь его, ставшая волчьей, легко уносит его из зимовейки, когда за ним начинается охота. Ничего в нем человеческого уже не остается, и он ни единой жилкой не чувствует, что беременная его ребенком женщина, Настена, топится в реке, не вынеся своей судьбы, своего невольного предательства и обрушившегося на нее презрения мира.
Лишь здесь сходятся Леонов и Распутин в своем, как нам кажется, нечеловечески жестком взгляде на женщину, пошедшую за мужчиной и невольно предавшую Родину.
У Распутина в «Живи и помни» героиня гибнет — но за десять лет до публикации распутинской повести у Леонова в повести “Evgenia Ivanovna ” происходит, по сути, та же трагедия: женщина, повинная только в том, что пошла за своим мужчиною, умирает в финале, во время родов. И даже наличие плода не спасает ни распутинскую Настену, ни леоновскую Женю.
Так и хочется воскликнуть, вскинув руки: разве это справедливо?
…Даже если виноваты в их погибели дурные мужчины, обретшие бесстыдный волчий облик…
На исходе 1960-х — в начале 1970-х годов Леонов узнает о двух писателях, которые впоследствии станут в известном смысле антиподами. Мы говорим о Юрии Бондареве и Александре Солженицыне.
В сегодняшнем нашем восприятии два этих имени сложносочетаемы, но в течение, как минимум, трех десятилетий оба вышеназванных человека вполне могли соперничать за звание первого русского писателя.
Бондарев был не просто известен — а именно что популярен; и не только у нас, но и за рубежом, где с 1958 по 1980 годы опубликовано 130 наименований его книг.
На наш весьма субъективный взгляд, общий уровень прозы (и тем более публицистики) Солженицына выше, чем общий уровень сочинений Бондарева. Но в лучших своих вещах Бондарев берет высоты, недоступные Солженицыну — писателю очень сильному, но лишенному той непостижимой музыкальности, которая является основой всякой великой прозы.
При чтении Солженицына все время остается ощущение огромного мастерства — и при этом сделанности, рукотворности текста, отсутствия в нем тайны.
Когда, напротив, читаешь военные вещи Бондарева, ощущаешь в невозможной какой-то полноте огромную и страшную музыку мира. Бондарев — один из лучших известных в литературе баталистов; сражение, скажем, в романе «Горячий снег» сделано, безусловно, великим художником.
Сказав выше «военные вещи Бондарева», мы не оговорились. Чтение позднего, «мирного» Бондарева оставляет неистребимое ощущение, что книги его написаны не одним, а двумя людьми. Возьмем, к примеру, «Берег», где первую и третью «мирные» части читать, признаться, трудно: по причине чрезмерной литературности самого вещества прозы, удивительного какого-то обилия неточных эпитетов и описания непродуманных эмоций. Но вторая, «военная», часть «Берега» опять удивительно хороша — прозы такого уровня в России очень мало.
Впрочем, некоторые поздние вещи Бондарева, скажем, «Бермудский треугольник», не распадаются и выглядят вполне крепко, но при ближайшем рассмотрении выясняется, что и этот роман, по сути, связан с войной и являет собой описание не очень далеких от передовой тылов уже идущей новой Гражданской.
Бондарев, повторимся, писатель военный — что его вовсе не умаляет, как не может умалить такое определение, скажем, Василя Быкова.
Как военного писателя Леонов и узнал Бондарева.
Их познакомил Александр Овчаренко в 1971 году, кстати, 23 февраля.
В первом же разговоре Бондарева и Леонова, как нам кажется, заложена суть их последующих литературных взаимоотношений.
Последний сразу спросил Бондарева о Достоевском: это была первая и привычная леоновская проверка.
— Мне ближе Толстой с его плотскостью, мясистостью, жизненностью, — честно ответил Бондарев. — Достоевского тоже люблю, но он меня часто смущает алогичностью.
Леонов, вспоминает Овчаренко, долго молчал, потом сказал:
— У него не алогичность. Сила искусства достигается другим — наибольший эффект дают ходы шахматного коня. Я пишу три главы, всё развивается последовательно, читатель ждет дальше того-то. И вдруг я делаю резкий, непредвиденный им поворот, все летит черепками… А между тем внутренне это обусловлено, а не то, чего ждал читатель. Это — ход конем.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу