Его переходы от веселья к замкнутости, от беззащитности к высокомерию как к защитной маске. Его взгляд внутрь себя, приподнятый воротник, какой-то нахохлившийся вид. Иногда прямо в диалоге он вдруг закрывался. У некоторых этот переход происходит незаметно для окружающих, деликатно, мягко. Он же, как правило, уходил резко, неожиданно. Часто многие говорили — мания величия.
Вот он пишет у себя в дневнике: «Гастроли в Эдинбурге. Прошли хорошо». Они действительно прошли хорошо. Но дело не только в том, что они прошли хорошо творчески. Нас сблизило там общее желание — пожить в Шотландии, и не в переносном, а в прямом смысле этого слова. И мы начали претворять наш план прямо в поезде. Тогда как другие жмотничали с деньгами, ели захваченные из дома консервы, мы, переглянувшись, заказали себе виски за конвертируемую валюту, которой, к слову сказать, было очень мало. Мы ходили в городские рестораны и ели мясо, чтобы вечером играть спектакль. Оба остались к концу, конечно, без денег. Но чувствовали себя замечательно. Правда, нам повезло: Олегу что-то подбросили друзья, я заработал на английском телевидении сто фунтов. И к финалу поездки подтвердили библейское изречение: «Никогда не думай о завтрашнем дне. Завтрашний день сам себя прокормит». Так что все-таки мы сумели и пожить, купили всем сувениры и прилетели в Москву в прекрасном настроении. Он был и такой.
А иногда вдруг становился гордым, неприступным и мог даже сказать о себе в третьем лице: «Даль этого не играет». Я вздрагивал в такие моменты: «Да брось ты, не говори о себе так. „Мы, Николай II“…» — «Да, да, ты прав. Это Броневой так о себе, очень заразительно…»
Мне кажется, что в нем был изначальный трагизм. Как, скажем, в Есенине. Может быть, это связано с природой актерского творчества, с ее направленностью?! Я не знаю. Иногда, шутя, я ему говорил: «В тебе не хватает четвертинки еврейской крови, чтобы сказать: „А-а-а“…» Здесь очень важна интонация — а-а, черт с ним, пройдет и это. Я сам с годами стал таким же, как Олег, и только натура заставляет меня скрывать мрак и страх в душе… Сколько раз я советовал ему: «Не относись ты ко всему так серьезно, махни рукой». А он не мог. Это было не в его характере.
Его уходы из театров мне понятны. Мне, например, повезло. Я нашел «Современник» сразу и гораздо раньше. А Олег после «Современника» театра уже не находил. Я до сих пор живу памятью о гармонии в театре — это было только в раннем «Современнике» и больше никогда. Может быть, и успехи в дальнейшем были значительнее, сыгранные роли не хуже, может быть, даже лучше… Но… Там все совпало — молодость, время, состояние театра. Олегу же все время не везло. Он как бы попадал «на спуск». Его поколению не везло. В хрущевскую короткую «оттепель» мы были взрослые. Он застал все уже это на «излете». Потом и в «Современник», и в другие театры он приходил в тот момент, когда театр уже, по существу, умирал. Он, разумеется, не был в этом виноват. Изменилась эпоха, и началось то, чему нашли популярное сейчас определение «застой».
Личность, человек с совершенно самостоятельным мышлением, он не мог органически быть марионеткой. Он хотел, как любой актер, подчинения талантливому режиссеру, но тогда какой же должен был быть режиссер! Его отношения с Эфросом со временем исчерпались.
Есть какая-то параллельность в судьбах, какая-то похожесть всех наших блужданий, попыток найти себя. Я понимал поиски Олега, его разочарования — тормозившийся лермонтовский спектакль, неосуществленная идея с Кортасаром… Интересно, что в конце 80-х, на встрече со зрителями в Петрозаводске выяснилось, что есть еще люди, помнящие наш телевизионный спектакль «Удар рога», а главное — роль Даля. Мне прислали записку: «А вот Вы собирались ставить „Преследователя“ Кортасара?» Я ответил: «Так я же собирался с Далем, а его нет». Не говоря уж о том, что это была идея Олега.
Часто он любил повторять: «Давай организуем лесной театр». — «А что это такое?» — «Будем в лесу играть, как джазмены». — «А кому мы там будем играть — птичкам, что ли?!» — «Ну вроде того». Сиречь — для себя.
Творить для себя, независимо, творчески. «Покой и воля…» Творческая воля, творческий покой, к которым мы все так стремимся. И независимость — Пушкин говаривал, что слово-то ерундовое, но уж больно сама вещь хороша.
Мне кажется, что дело заключается в том, что Олег продолжает жить по Уставу того самого, первого «Современника».
Да нет, не может быть лесного театра. У всех театров свои законы. Я думаю, что вся его жизнь — тут он близок с Высоцким, — жизнь на разрыв аорты и неприятие порядков вокруг. Всей этой муры с наградами, званиями, всех этих ярлыков, мерок, параметров, всего того, что раздражает любого интеллигентного человека. Что ни говори, а это вносит ужасный раздор в нашу и без того непростую актерскую среду. Нет, Олег никому не завидовал. Может быть, как у Высоцкого, — трогательная мальчишеская обида, почему он не член Союза писателей. У Олега это боль от непонимания и невнимания. Настоящую цену все эти награды имеют только тогда, когда ты не ходишь и не выклянчиваешь их, а когда их тебе вручают. Но в какую-то минуту мог возникнуть вопрос: что я, хуже, что ли? Я играю на разрыв души Ваську Пепла, я выкладываюсь в Эгьючике, а меня можно заменить за одну ночь; или рву сердце в Зилове, а он никак не доползет до экрана ЦТ; я помогаю режиссуре своей индивидуальностью, приношу какие-то мысли и идеи — и вот тут-то недооценка всего этого приобретает совершенно особый смысл.
Читать дальше