Читая очерк, можно только пожалеть, что Слуцкий не завершил задуманную им серию зарисовок. О том, что такой замысел был, свидетельствует название первого очерка, «История моих квартировладельцев». Странным образом эти зарисовки напоминают довлатовские новеллы — из-за главного героя, бездомного люмпен-интеллигента. Но Слуцкий не хотел менять лирического героя. Бездомный интеллигент — персонаж, волей-неволей вызывающий жалость, а этого Слуцкий не хотел ни в коем случае. Он хотел казаться кем угодно (да хоть разведчиком, который скоро уедет за границу, а в Радиокомитет приходит так, от делать нечего), но только не тем, кого можно пожалеть.
Послевоенный период стал для Слуцкого очень тяжелыми годами сомнений, скитания и неустроенности. Ему было бы и вовсе скверно, если бы не его друзья, дома и семьи, где разделяли его чувства и предчувствия, где он мог найти сочувствие и тепло, — у Ильи Эренбурга, Лили Юрьевны Брик, Евгении Самойловны Ласкиной, Елены Ржевской, Рафесов, в доме родителей отбывавшего ссылку институтского товарища Зейды Фрейдина.
Глава пятая
ПЯТИДЕСЯТЫЕ ГОДЫ
В пятидесятых годах столетья,
Самых лучших, мы отдохнули.
Спины отчасти разогнули,
Головы подняли отчасти.
Не знали, что это и есть счастье…
Борис Слуцкий
По тому, как пятидесятые годы начинались, их можно было бы окрестить роковыми. 13 января арестовали врачей — «убийц в белых халатах». Но в целом, и исторически, и для судьбы лично Слуцкого, эти годы стали рубежными — смерть Сталина, освобождение врачей, XX съезд партии, развенчание культа личности, начало «оттепели», а для Слуцкого — выход к широкому читателю и признание, первая книга стихов, первая квартира, женитьба.
Конец десятилетия оказался для Слуцкого трагическим — вынужденное участие в пастернаковской эпопее.
Государственный антисемитизм и борьба с «безродными космополитами» достигли своего апогея. Подводная часть этого черного айсберга уходила глубоко в военные и послевоенные годы. Конец сороковых и начало пятидесятых годов Слуцкий обозначил как «глухой угол времени — моего личного и исторического». Вот что он писал об этом времени.
«До первого сообщения о врачах-убийцах оставалось месяц-два, но дело шло — не обязательно к этому, а к чему-то решительно изменяющему судьбу. Такое же ощущение — близкой перемены судьбы — было и весной 1941 года, но тогда было веселее. В войне, которая казалась неминуемой тогда, можно было участвовать, можно было действовать самому. На этот раз надвигалось нечто такое, что никакого твоего участия не требовало. Делать должны были со мной и надо мной.
Повторяю: ничего особенного еще не произошло ни со мной, ни со временем. Но дело шло к тому, что нечто значительное и очень скверное произойдет — скоро и неминуемо.
Надежд не было. И не только ближних, что было понятно, но и отдаленных. О светлом будущем не думалось. Предполагалось, что будущего у меня и людей моего круга не будет никакого» [151] Слуцкий Б. А. О других и о себе. М.: Вагриус, 2005. С. 194.
.
Смерть Сталина означала конец эпохи, символом которой было понятие «Порядок», ассоциировавшееся у русского воевавшего (или не воевавшего, а побывавшего в оккупации) человека с гитлеровским «новым порядком». Слуцкий надеялся на то, что со смертью Сталина оборвется и рухнет установленный им порядок, как и тот, в «Тысячелетнем рейхе».
С утра вставали на работу.
Потом «Веселые ребята»
в кино смотрели. Был порядок.
Он был в породах и парадах,
и в органах, и в аппаратах,
в пародиях — и то порядок.
Над кем не надо — не смеялись,
ого положено — боялись.
Порядок был — большой порядок.
Порядок поротых и гнутых
в часах, секундах и минутах,
в годах — везде большой порядок.
Он длился б век и вечность длился,
но некий человек свалился,
и весь порядок — развалился.
Со смертью Сталина перспективы начали светлеть. Предчувствие того, что «дело явно шло к чему-то решительно изменяющему судьбу», сбывалось. Но к счастью для истории и для самого Слуцкого, не в том мрачном направлении, в котором представлялось, пока врачей-убийц держали в застенках Лубянки. Все неожиданно менялось к лучшему.
Любопытно, что стихи после большого перерыва Борис Слуцкий стал снова писать как раз тогда, когда страна вползала в «мрачный угол времени». Стихи, «лирическая дерзость» выручили его в 1948 году, и связано это было с Ильей Григорьевичем Эренбургом — с его романом «Буря» и «Записками о войне» самого Бориса Слуцкого.
Читать дальше